Окна
Шрифт:
Я была влюблена. Эта влюбленность, отраженная от его школьной безнадежной любви ко мне, настигла меня, как бумеранг, в то время, когда каждый из нас уже обзавелся семьей и ничего нельзя было поправить. У него недавно родились близнецы, и иногда, стоя на тротуаре и глядя в освещенное лампой окно, я видела, как мерно колышет коляску его рука…
Так вот, телефон доверия.
Работали мы парами – чтоб подменять друг друга, когда наваливается усталость и предрассветное отупение. Имен у нас не было. Вернее, были – придуманные. И это правильно: ты просто голос – просто голос, что носится над телефонной бездной; соломинка для утопающего, луковка из притчи, за которую
Кстати, меня там звали Адой…
Недели через две после начала работы выяснилось, что те, кто звонил повторно, хотят говорить со мной, слышать именно мой голос. Прощаясь, многие спрашивали: «А ты когда дежуришь в следующий раз?»
Это трогало, даже волновало.
Вскоре у меня образовалась группа своих клиентов. Лежачая бабушка Галина Михайловна звонила перед сном, недолго бормотала тревожные отрывистые фразы, потом засыпала – судя по стуку, трубка вываливалась у нее из рук, и я, услышав храп, отключалась… Старуха была явно не в себе, практически слепа – каждый раз я удивлялась тому, что она вновь смогла набрать мой телефон и помнит имя.
– Ада?! Ада?! – вскрикивала она. – Дайте Аду!
И когда убеждалась, что это я, начинала выборматывать всю свою прошлую жизнь:
– Я ничего не вижу, ничего не понимаю… – заполошно и монотонно бормотала она. – Ничего не вижу… ничего не понимаю… Он сказал: «Галя, будет война…» – и через три дня началась война. Откуда он мог знать? Потом его взяли на фронт, и не было писем от него полтора года… а я попала в эвакуацию на Урал… Там ни еды, ни электричества, собачий холод… и все это было тяжело и страшно… Но потом я поняла: самое страшное не это. Самое страшное, что тает Северный полюс…
Звонили подростки, которым необходимо срочно вывалить на тебя домашние и школьные беды, нестерпимые обиды на родителей и учителей; два-три молодцевато хохмящих идиота – из тех, кто не может спокойно пройти мимо номера на любом объявлении; и целая толпа разнообразно плачущих женщин: чаще всего они звонили после полуночи, тревожно ожидая домой своих мужей.
Самоубийца был один…
Главное условие нашей работы: ты не имеешь права положить трубку первой. Надо помнить, что одинокий человек дошел до самого высокого порога, за которым – только бурный поток, смывающий мир; а ты – последний адрес, последний голос, что выплыл к нему из пустоты. Значит, разговор длится до тех пор, пока есть надежда, что он тебя слышит. И если очень повезет, тебе удастся переключить его внимание: на жизнь, ее неудачи, неприятности, обиды и даже горе. Для того чтобы снять напряжение, ты подробно – в мельчайших оттенках – интересуешься, что он чувствует, как возникло у него роковое решение и как он утвердился в своем намерении уйти из жизни. И если голос на том конце провода излучает лишь безысходность, ты длишь и длишь разговор, пока состояние собеседника – хотя бы просто от усталости – не изменится…
Это трудно: опыта у меня тогда было – кот наплакал, веры в свои силы – еще меньше, зато мгновенно окатил зубодробительный мандраж, едва я поняла, что звонивший на наш телефон человек находится на пределе сил и на пределе жизни.
И сразу выяснилось, что предел жизни – вот он, на подоконнике.
А теперь представьте, что сидите вы ночью в комнате с зарешеченным окном и говорите о смерти с незнакомым человеком, который на протяжении всего разговора перетаптывается на подоконнике шестого этажа, а вы слышите, как шумят машины у него на улице, и с ледяной пустотой под ложечкой ждете последнего вопля в трубке или – последней тишины…
Говорил он ровно, без эмоций: вот, решил хоть кому-то сказать, что совершает это сам, по своей воле, а не случайно; чтоб не трепали языками – мол, вывалился по пьянке из окна.
Кстати, он был относительно трезв; то есть, конечно, глотнул чего-то, прежде чем на подоконник влезть, но не более того.
Вообще-то нас, психологов, учат, что человек имеет право выбора между жизнью и смертью и что этот выбор его – не наша вина и не наша ответственность. Но все профессиональные соображения куда-то деваются, когда ты начинаешь с ним говорить; от его прерывистого голоса к твоему натягивается тонкий шпагат, на котором ты держишь его так, что напрягается горло, хотя говоришь ты ровным и спокойным тоном, коченеют мышцы шеи и плеч, немеет рука, держащая телефонную трубку. Главное, на протяжении этой бесконечной борьбы ты пытаешься совладать и со своим собственным страхом – что не удержишь, не хватит сил.
Знаки памяти. 2005
Он был старше меня лет на десять, а мне тогда исполнилось двадцать пять. Голос у него был глуховатый и опустошенный – оболочка голоса, словно кто-то уже выдул тепло дыхания из сипловатых звуков, издаваемых голосовыми связками. Он то и дело кашлял – то ли простыл, то ли что-то сердечное, – но я ободрилась: хорошая зацепка для начала нормального разговора – два-три вопроса о самочувствии, снижение самоубийственного пафоса…
– У вас там сильный ветер, я слышу?
– Ну да, – отозвался он. – Окно же распахнуто…
Я спросила о причине, которая толкнула его на подоконник, – оказалось что-то банальное, как всегда, банальное и непоправимое: жена ушла к родителям, забрав обоих мальчиков, без которых жить незачем.
– Сколько лет старшему? – Я мысленно подтянула шпагат, протянутый между нами, – еще провисший, никого не спасающий.
– Шесть. Младшему – три года.
– Почему она ушла? – спросила я проникновенно, одновременно раскрывая журнал, в котором мы фиксировали время разговора, темы, мои вопросы…
И он вдруг выпал из своей бесчувственности и горько забормотал что-то о преступной глупости, о бездарных, пошлых, абсолютно ничтожных обстоятельствах…
– Понятно, – сказала я спокойным, понимающим тоном. – У вас Другая женщина.
– Да нет! – крикнул он так, что я испугалась, как бы он не свалился от резкого движения. – Разве можно так сказать! Это – оглушение, ошибка, пошлость. Это чепуха, чепуха, понимаете! Разве это имеет какое-то отношение к нашей жизни!
Он сипло кричал, докрикивая через меня, сквозь мой голос то, что, наверное, не успел сказать жене, когда та уходила, судорожно хватая, что под руку попадалось из детских вещей. И в голосе его была такая горечь, что во мне забрезжила надежда: ведь горечь – живое чувство, она огорчает, отравляет, но не испепеляет душу.
– Судя по тому, как вы реагируете, – мягко проговорила я, – самому вам причина, по которой жена ушла, не кажется чепухой?
В эти минуты, лихорадочно вспоминая правила работы с суицидентами, я пыталась, как в конспектах было написано, говорить ровным умиротворяющим голосом. Я помнила все эти правила: что отговаривать нельзя, упоминать возможные зацепки за жизнь; нельзя взывать к чувству вины или упрекать в слабости… Есть специальные приемы: вы прислушиваетесь к дыханию в трубке и подстраиваетесь под него, постепенно его – дыхание – успокаивая… Только не чуяла я ничего – из-за шума машин, звонков трамваев и змеиного ветра, шипящего в ветвях за окном. Да и в нашем окне ветреная ночь безжалостно тискала кроны деревьев в парке.