Как во стольной Москве белокаменнойвор по улице бежит с булкой маковой.Не страшит его сегодня самосуд.Не до булок… Стеньку Разина везут!Царь бутылочку мальвазии выдаивает,перед зеркалом свейским прыщ выдавливает,примеряет новый перстень-изумруд —и на площадь… Стеньку Разина везут!Как за бочкой бокастой бочоночек,за боярыней катит боярчоночек.Леденец зубенки весело грызут.Нынче праздник! Стеньку Разина везут!!Прет купец, треща с гороха.Мчатся вскачь два скомороха.Семенит ярыжка-плут…Стеньку Разина везут!!В струпьях все, едва живыестарцы с вервием на вые,что-то шамкая, ползут…Стеньку Разина везут!!И срамные девки тоже,под хмельком вскочив с рогожи,огурцом намазав рожи,шпарят рысью — в ляжках зуд…Стеньку Разина везут!И под визг стрелецких жен,под плевки со всех сторонна расхристанной телегеплыл в рубахе белой он.Он молчал, не утирался,весь оплеванный толпой,только горько усмехался,усмехался над собой:«Стенька, Стенька, ты как ветка,потерявшая листву.Как в Москву хотел ты въехать!Вот и въехал ты в Москву…Ладно, плюйте, плюйте, плюйте —все же радость задарма.Вы всегда плюете, люди,в тех, кто хочет вам добра.А добра мне так хотелосьна персидских берегахи тогда, когда летелосьвдоль по Волге на стругах!Что я ведал? Чьи-то очи,саблю, парус да седло…Я был в грамоте не очень…Может, это подвело?Дьяк мне бил с оттяжкой в зубы,приговаривал, ретив:„Супротив народа вздумал!Будешь знать, как супротив!“Я держался, глаз не прятал.Кровью харкал я в ответ:„Супротив боярства — правда.Супротив народа — нет“.От себя не отрекаюсь,выбрав сам себе удел.Перед вами, люди, каюсь,но не в том, что дьяк хотел.Голова моя повинна.Вижу, сам себя казня:я был против — половинно,надо было — до конца.Грешен тем, что в мире злобствабыл я добрый остолоп.Грешен тем, что, враг холопства,сам я малость был холоп.Грешен тем, что драться думалза хорошего царя.Нет царей хороших, дурень…Стенька, гибнешь ты зазря!»Над Москвой колокола гудут.К месту Лобному Стеньку ведут.Перед Стенькой,
на ветру полоща,бьется кожаный передник палача,а в руках у палача над толпойголубой топор, как Волга, голубой.И плывут, серебрясь, по топоруструги, струги, будто чайки поутру…И сквозь рыла, ряшки, харицеловальников, менял,словно блики среди хмари,Стенька ЛИЦА увидал.Были в ЛИЦАХ даль и высь,а в глазах, угрюмо-вольных,словно в малых тайных Волгах,струги Стенькины неслись.Стоит все терпеть бесслезно,быть на дыбе, колесе,если рано или позднопрорастают ЛИЦА грозноу безликих на лице…И спокойно (не зазря он, видно, жил)Стенька голову на плаху положил,подбородок в край изрубленный упери затылком приказал: «Давай, топор…»Покатилась голова, в крови горя,прохрипела голова: «Не зазря…»И уже по топору не струги —струйки, струйки…Что, народ стоишь, не празднуя?Шапки в небо — и пляши!Но застыла площадь Красная,чуть колыша бердыши.Стихли даже скоморохи.Среди мертвой тишиныперескакивали блохис армяков на шушуны.Площадь что-то поняла,площадь шапки сняла,и ударили три раза,клокоча, колокола.А от крови и чуба тяжела,голова еще ворочалась, жила.С места Лобного подмоклоготуда, где голытьба,взгляды письмами подметнымишвыряла голова…Суетясь, дрожащий попик подлетел,веки Стенькины закрыть он хотел.Но, напружившись, по-зверьи страшны,оттолкнули его руку зрачки.На царе от этих чертовых глаззябко шапка Мономаха затряслась,и, жестоко, не скрывая торжества,над царем захохотала голова!..
ЯРМАРКА В СИМБИРСКЕ
Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Почище Гамбурга! Держи карман!Шарманки шамкают, а шали шаркают,и глотки гаркают: «К нам, к нам!»В руках приказчиков под сказки-присказкивоздушны соболи, парча тяжка,а глаз у пристава косится пристальнои на «селедочке» [2] — перчаточка.Но та перчаточка в момент с улыбочкойвзлетает рыбочкой под козырек,когда в пролеточке с какой-то цыпочкой,икая, катит икорный бог.И богу нравится, как расступаютсяплатки, треухи и картузы,и, намалеваны икрою паюсной,под носом дамочки блестят усы.А зазывалы рокочут басом.Торгуют юфтью, шевром, атласом,прокисшим квасом, пречистым Спасом,протухшим мясом и Салиасом [3] .И, продав свою картошкуда хвативши первача,баба ходит под гармошку,еле ноги волоча.И поет она, предерзостная,все захмелев ая,шаль за кончики придерживая,будто молодая:«Я была у Оки,ела я-бо-ло-ки,с виду золоченые —в слезыньках моченые.Я почапала на Каму.Я в котле сварила кашу.Каша с Камою горька.Кама — слезная река.Я поехала на Яик,села с миленьким на ялик.По верхам и по низам —все мы плыли по слезам.Я пошла на тихий Дон.Я купила себе дом.Чем для бабы не уют?А сквозь крышу слезы льют…»Баба крутит головой,все в глазах качается.Хочет быть молодой,а не получается.И гармошка то зальется,то вопьется, как репей…Пей, Россия, ежли пьется,только душу не пропей!..Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Гуляй, кому гуляется!А баба пьянаяв грязи валяется.В тумане плавая,царь похваляется…А баба пьянаяв грязи валяется.Корпя над планами,министры маются…А баба пьянаяв грязи валяется.Кому-то памятникподготовляется…А баба пьянаяв грязи валяется.И мещаночки, ресницы приспустив,мимо, мимо: «Просто ужас! Просто стыд!»И лабазник стороною,мимо, а из бороды:«Вот лежит… А кто виною?Все студенты да жиды…»И философ-горемыканиже шляпу на лоби, страдая гордо, —мимо:«Грязь — твоя судьба, народ!»Значит, жизнь такая подлая —лежи и в грязь встывай?!Но кто-то бабу под локотьи тихо ей: «Вставай…»Ярмарка! В Симбирске ярмарка!Качели в сини, и визг, и свист,и, как гусыни, купчихи яростно:«Мальчишка с бабою… Гимназист!»Он ее бережно ведет за локоть,он и не думает, что на виду.«Храни Христос тебя, яснолобый,а я уж как-нибудь сама дойду…»И он уходит, идет вдоль барокнад вешней Волгой, и, вслед грустя,его тихонечко крестит баба,как бы крестила свое дитя.Он долго бродит… Вокруг все пасмурней…Охранка — белкою в колесе.Но как ей вынюхать, кто опаснейший,когда опасны в России все!Охранка, бедная, послушай, милая:всегда опасней, пожалуй, тот,кто остановится, кто просто мимочужой растоптанности не пройдет.А Волга мечется, хрипя, постанывая.Березки светятся над ней во мгле,как свечки робкие, землей поставленные,за настрадавшихся на земле.Ярмарка! В России ярмарка!Торгуют совестью, стыдом, людьми,суют стекляшки, как будто яхонты,и зазывают на все лады.Тебя, Россия, вконец растрачивалии околпачивали в кабаках,но те, кто врали и одурачивали,еще останутся в дураках!Тебя, Россия, вконец опутывали,но не для рабства ты родилась.Россию Разина, Россию Пушкина,Россию Герцена не втопчут в грязь!Нет, ты, Россия, не баба пьяная!Тебе страдальная дана судьба,и если даже ты стонешь, падая,то поднимаешь сама себя!Ярмарка! В России ярмарка!В России рай, а слез? — по край,но будет мальчик — он снова явится —и скажет праведное: «Вставай…»1964–1997
2
Полицейская шашка (жарг.).
3
Салиас — популярный в то время среди мещанства писатель.
«Как-то стыдно изящной словесности…»
Как-то стыдно изящной словесности,отрешенности на челе.Как-то стыдно натужной небесности,если люди живут на земле.Как-то хочется слова непраздного,чтоб давалось оно нелегко…Все к Некрасову тянет, к Некрасову,ну, а он — глубоко-глубоко…Как-то стыдно сплошной заслезненности,сострадательства с нимбом борца.Как-то стыдно одной заземленности,если все-таки есть небеса.Как-то хочется слова нескушного,чтоб лилось оно звонко, легко,и все к Пушкину тянет, все к Пушкину,ну, а он — высоко-высоко…14 января 1965
«Идут белые снеги…»
Идут белые снеги,как по нитке скользя…Жить и жить бы на свете,да, наверно, нельзя.Чьи-то души, бесследнорастворяясь вдали,словно белые снеги,идут в небо с земли.Идут белые снеги…И я тоже уйду.Не печалюсь о смертии бессмертья не жду.Я не верую в чудо.Я не снег, не звезда,и я больше не будуникогда, никогда.И я думаю, грешный, —ну, а кем же я был,что я в жизни поспешнойбольше жизни любил?А любил я Россиювсею кровью, хребтом —ее реки в разливеи когда подо льдом,дух ее пятистенок,дух ее сосняков,ее Пушкина, Стенькуи ее стариков.Если было несладко,я не шибко тужил.Пусть я прожил нескладно —для России я жил.И надеждою маюсь(полный тайных тревог),что хоть малую малостья России помог.Пусть она позабудетпро меня без труда,только пусть она будетнавсегда, навсегда.Идут белые снеги,как во все времена,как при Пушкине, Стенькеи как после меня.Идут снеги большие,аж до боли светлы,и мои и чужиезаметая следы…Быть бессмертным не в силе,но надежда моя:если будет Россия,значит, буду и я.18 января 1965
«Предощущение стиха…»
В. Корнилову
Предощущение стихау настоящего поэтаесть ощущение греха,что совершен когда-то, где-то…Пусть совершен тот грех не им,себя считает он повинным,настолько с племенем земнымон связан чувством пуповины.И он по свету сам не свойбежит от славы и восторгавсегда с повинной головой,но только поднятой высоко.Потери мира и войны,любая сломанная веткав нем вырастают до вины —его вины — не просто века.И жизнь своя ему страшна, —она грешным-грешна подавно.Любая женщина — вина,дар без возможности отдарка.Поэтом вечно движет стыд,его кидая в необъятность,и он костьми мосты мостит,оплачивая неоплатность.А там, а там — в конце пути,который есть, куда ни денься,он скажет: «Господи, прости!..» —на это даже не надеясь.И дух от плоти отойдет,и — в пекло, раем не прельщенный,прощенный Господом, да вотсамим собою не прощенный.1965
МОНОЛОГ ТИЛЯ УЛЕНШПИГЕЛЯ
Я человек — вот мой дворянский титул.Я, может быть, легенда, может, быль.Меня когда-то называли Тилем,и до сих пор — я тот же самый Тиль.У церкви я всегда ходил в опальныхи доверяться Богу не привык.Средь верующих — то есть ненормальныхя был нормальный, то есть еретик.Я не хотел кому-то петь в угодуи получать подачки от казны.Я был нормальный — я любил свободуи ненавидел плахи и костры.И я шептал своей любимой — Нелепод крики жаворонка на заре:«Как может Бог спокойным быть на небе,пока убийцы ходят по земле?»И я искал убийц… Я стал за бога.Я с детства был смиренней голубиц,но у меня теперь была забота —казнить своими песнями убийц.Мои дела частенько были плохи,а вы торжествовали, подлецы,но с шутовского колпака эпохислетали к черту, словно бубенцы.Со мной пришлось немало повозиться,но не попал я на сковороду,а вельзевулы бывших инквизицийна личном сале жарятся в аду.Я был сожжен, повешен и расстрелян,на дыбу вздернут, сварен в кипятке,но оставался тем же менестрелем,шагающим по свету налегке.Меня хватали вновь, искореняли.Убийцы дело знали назубок,как в подземельях при Эскуриале,в концлагерях, придуманных дай бог!Гудели печи смерти, не стихая.Мой пепел ворошила кочерга.Но, дымом восходя из труб Дахау, живым я опускался на луга.Смеясь над смертью — старой проституткой,я на траве плясал, как дождь грибной,с волынкою, кизиловою дудкой,с гармошкою трехрядной и губной.Качаясь тяжко, черные от гари,по мне звонили все колокола,не зная, что убитый в Бабьем Яре,я выбрался сквозь мертвые тела.И, словно мои преданные гёзы,напоминая мне о палачах,за мною шли каштаны и березы,и птицы пели на моих плечах.Мне кое с кем хотелось расквитаться.Не мог лежать я в пепле и золе.Грешно в земле убитым оставаться,пока убийцы ходят по земле!Мне не до звезд, не до весенней сини,когда стучат мне чьи-то костыли,что снова в силе те, кто доносили,допрашивали, мучили и жгли.Да, палачи, конечно, постарели,но все-таки я знаю, старый гёз, —нет истеченья срока преступлений,как нет оплаты крови или слез.По всем асфальтам в поиске бессонномя костылями гневно грохочуи, всматриваясь в лица, по вагонамна четырех подшипниках качу.И я ищу, ищу, не отдыхая,ищу я и при свете, и во мгле…Трубите, трубы грозные Дахау,пока убийцы ходят по земле!И вы из пепла мертвого восстаньте,укрытые расползшимся тряпьем,задушенные женщины и старцы,идем искать душителей, идем!Восстаньте же, замученные дети,среди людей ищите нелюдейи мантии судейские наденьтеот имени всех будущих детей!Пускай в аду давно уже набито,там явно не хватает «ряда лиц»,и песней поднимаю я убитых,и песней их веду искать убийц.От имени Земли и всех галактик,от имени всех вдов и матерейя обвиняю! Кто я? Я голландец.Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.Я человек — вот мой дворянский титул.Я, может быть, легенда, может, быль.Меня когда-то называли Тилем,и до сих пор — я тот же самый Тиль.И посреди двадцатого столетьяя слышу — кто-то стонет и кричит.Чем больше я живу на этом свете,тем больше пепла в сердце мне стучит!1965
ИТАЛЬЯНСКИЕ СЛЕЗЫ
Возле Братска в поселке Анзёбаплакал рыжий хмельной кладовщик.Это страшно всегда до озноба,если плачет не баба — мужик.И глаза беззащитными были,и кричали о боли своей,голубые, насквозь голубые,как у пьяниц и малых детей.Он опять подливал, выпивая,усмехался: «А, — все это блажь!»И жена его плакала: «Ваня,лучше выпей, да только не плачь».Говорил он, тяжелый, поникший,как, попав под Смоленском в полон,девятнадцатилетним парнишкойбыл отправлен в Италию он.«Но лопата, браток, не копалав огражденной от всех полосе,а роса на шоссе проступала,понимаешь, роса — на шоссе!И однажды с корзинкою мимоитальянка-девчушечка шла,и что люди голодные — мигом,будто русской была, поняла.Вся чернявая, словно грачонок,протянула какой-то их фруктиз своих семилетних ручонок,как из бабьих жалетельных рук.Ну а этим фашистам проклятым,что им дети, что люди кругом,и солдат ее вдарил прикладом,и вдобавок еще — сапогом.И упала, раскинувши руки,и затылок — весь в кровь по шоссе,и заплакала горько, по-русски,так, что сразу мы поняли все.Сколько наша братва отстрадала,оттерпела от дома вдали,но чтоб эта девчушка рыдала,мы уже потерпеть не могли.И овчарок, солдат мы — в лопаты,рассекая их сучьи хрящи,ну а после уже — в автоматы.Оказались они хороши.И свобода нам хлынула в горло,и, вертлявая, словно юла,к партизанам их тамошним в горыта девчушечка нас повела.Были там и рабочие парни,и крестьяне — все дрались на ять!Был священник, по-ихнему падре(так что Бога я стал уважать).Мы делили затяжки и пули,и любой сокровенный секрет,и порою, ей-Богу, я путал,кто был русский в отряде, кто нет.Что оливы, браток, что березы,это, в общем, почти все равно.Итальянские, русские слезыи любые — все это одно…»«А потом?» — «А потом при оружьимы входили под музыку в Рим.Гладиолусы плюхались в лужи,и шагали мы прямо по ним.Развевался и флаг партизанский,и французский, и английский был,и зебрастый американский…Лишь про нашенский Рим позабыл.Но один старичишка у храмаподошел и по-русски сказал:„Я шофер из посольства Сиама.Наш посол был фашист… Он сбежал…Эмигрант я, но родину помню.Здесь он, рядом — тот брошенный дом.Флаг, взгляните-ка, алое поле,только лев затесался на нем“.И тогда, не смущаясь нимало,финкарями спороли мы льва,но чего-то еще не хватало:мы не поняли даже сперва.А чернявый грачонок — Мария(да простит ей сиамский посол!)хвать-ка ножницы из барберии,да и шварк от юбчонки подол!И чего-то она верещала,улыбалась — хитрехонько так,и чего-то она вырезала,а потом нашивала на флаг.И взлетел — аж глаза стали мокнутьу братвы загрубелой, лютой —красный флаг, а на нем серп и молотиз юбчонки девчушечки той…»«А потом?». Похмурел он, запнувшись,дернул спирта под сливовый джем,а лицо было в детских веснушках,и в морщинах — недетских совсем.«А потом через Каспий мы плыли,улыбались, и — в пляс на борту.Мы героями вроде как были,но героями лишь до Баку.Гладиолусами не встречали,а встречали, браток, при штыках.По-немецки овчарки рычалина отечественных поводках.Конвоиров безусые лицас подозреньем смотрели на нас,и кричали мальчишки нам: „Фрицы!“ —так, что слезы вставали у глаз.Весь в прыщах, лейтенант-необстрелокв форме новенькой, так его мать,нам спокойно сказал: „Без истерик!“ —и добавил: „Оружие сдать!“Мы на этот приказ наплевали,мы гордились оружьем своим:„Нам без боя его не сдавали,и без боя его не сдадим“.Но солдатики нас по-пастушьипривели, как овец, сосчитав,к так знакомой железной подружкев так знакомых железных цветах.И куда ты негаданно деласьв нашей собственной кровной странепартизанская прежняя смелость?Или, может, приснилась во сне?Опустили мы головы низкои оружие сдали легко.До Италии было неблизко,до свободы совсем далеко.Я, сдавая оружье и шмотки,под рубахою спрятал тот флаг,но его отобрали при шмоне:„Недостоин, — сказали, — ты враг…“И лежал на оружье безмолвном,что досталось нам в битве святой,красный флаг, а на нем серп и молотиз юбчонки девчушечки той…»«А потом?» Усмехнулся он желчно,после спирту еще пропустил,да и ложкой комкастого джема,искривившись, его подсластил.Вновь лицо он сдержал через силуи не знал, его спрятать куда:«А, не стоит… Что было — то было.Только б не было так никогда.Завтра рано вставать мне — работа.Ну а будешь в Италии ты, —где-то в городе Монте-Ротонда,там живут партизаны-браты.И Мария — вся в черных колечках,а теперь уж в седых — столько лет.Передай, если помнит, конечно,ей от рыжего Вани привет.Ну не надо про лагерь, понятно.Как сказал — что прошло, то прошло.Ты скажи им — им будет приятно:в общем, Ваня живет хорошо…»Ваня, все же я в Монте-Ротондепобывал, как просил меня ты.Там крестьяне, шофер и ремонтникобнимали меня, как браты.Не застал я синьоры Марии.На минуту зашел в ее дом,и взглянули твои голубыес фотографии — рядом с Христом.Меня спрашивали и крестьяне,и священник, и дровосек:«Как там Ванья, как Ванья, как Ванья?»и вздыхали: «Какой человек!»Партизаны стояли рядами —столько их для расспросов пришло,и твердил я, скрывая рыданья:«В общем, Ваня живет хорошо».Были мы ни пьяны, ни тверезы —просто пели и пили вино.Итальянские, русские слезыи любые — все это одно.Что ж ты плачешь, опять наливая,что ж ты цедишь: «А, все это блажь!»?Тебя помнит Италия, Ваня,и запомнит Россия — не плачь.1965
ТОЧКА ОПОРЫ
Старик Архимед, я безграмотный правнук.Мне трудно с тобою поспорить на равных,когда в Сиракузах, в священной тиши,боюсь наступить на твои чертежи.Должно быть, все это одни разговоры,что как-то в старинную старинувоскликнул ты: «Дайте мне точку опоры,а Землю я — как-нибудь переверну!»Но сколько еще на Земле до сих портаких отвратительных точек опор!Точка опоры сытых улыбок —на чьих-то голодных слезах.Точка опоры мнимо великих —на мнимо ничтожных костях.Точка опоры могучих трусовна тех, кто трусливей их.Точка опоры живучих труповна слишком уж мертвых живых.И часто я вижу, безграмотный правнук,что точка опоры неправды — на правде,как точка опоры сверхмодных ракет,она на твоих чертежах, Архимед.Идея твоя, быть может, чиста, Архимед, —нечисто она передернута.Порою мне снится — Земли уже нет,настолько она перевернута.Ты должен был, все предугадывая,опомниться как-нибудьи точку опоры, проклятую,не Землю перевернуть!Дайте мне солнца, зелени,свежего ветра струю,дайте нормальную Землю,не перевернутую!..1965
В СТА ВЕРСТАХ
Георгию Семенову
В ста верстах от столицы всех надежд,от гостиниц «Украина», «Будапешт»,от кафе молодежных,от дружинников надежных,от посольских лимузинов,от валютных магазинов,от ужасно серьезных министерств,от ужасно несерьезных, но ужасно милых стерв,от закрытых просмотров,от вечеркиных кроссвордов,от вытья: «Судью на мыло!»,от конгрессов ради мира,от гастролей «Айс-ревю»тихо-тихо, как в раю.Там река Угра течет,себе блинчики печет,там всему на свете свой особый счет.В ста верстах от столицы всех надеждесть село без женихов и невест —три избушки-развалюхи,в трех избушках три старухида один старик: брехун-самохвал,как на всех троих один самовар.Три старухи — рыбари и косариговорят ему: «Смотри, не помри…Мы и сено тебе будем косить,мы и воду тебе будем носить,только ты уж, старый черт, нам бреши,да красиво ты бреши — от души».Говорит старик: «Свое отбрехал».Говорит старик: «Свое отпахал.Взяли всех детей война и Москва,и на крышу забирается трава,и смущенье стало в мыслях у меня,и какая уж тут, бабоньки, брехня».И, уставившись очами в потолок,он лежит — не как брехун, как пророк,и вот-вот на клин торчащей бородырухнет крыша, тяжела от лебеды.Три старухи не привыкли жить в тоске.Три старухи косы правят на бруске.Три старухи косят яростно в леске.Тяжелеет сарафан от росы,а душа — она легчает от косы.Рыбачок из столицы всех надеждсовершает на природу свой наезд.«Что за прелесть наша русская косьба…»он вздыхает, утирая пот со лба.«Ну а где, бабуси, ваш старуший царь?»«А наш царь теперь, касатик, не косарьОн глаза свои от нас отрешил.Лег на лавку. Помирать порешил.Только думаю, касатик, вот про что:помирала я однажды, да прошло…»Свищут косы, подсекая без трудаза одной волной травы еще волну.«Ну а где ж ты помирала и когда?»«У плену, касатик милый, у плену».И во взмахах то ли радость, то ли боль,ну, а может быть, и то и то, вдвоем.«А в каком плену, бабусь, в германском, что ль?»«У своем, касатик милый, у своем…»Рыбачок застыл, репьи стряхнул с колен:«Да каким своим бабусь, бывает плен?»«Может, слово и не то, касатик мой,но сослали нас в пески усей семьей.В кулаках мы не ходили никогда,так что пленом показалась та беда…»Рыбачок из столицы всех надеждвдруг попятился — неловко, как-то вбок.«Ну, надеюсь, что поправится ваш дед…»,а вослед ему спокойно: «Дай-то Бог».И растерянно завел свой «Москвичок»из столицы всех надежд рыбачок.Лучше душу по асфальту покатать,лучше рыбу в магазинах покупать,лучше жить да поживать среди невежд,не осмысливших всю цену тех надежд.И летели мимо, Боже их спаси! —самолеты, что родились на Руси,и брезгливо поджимали шассинад травой зацвелых крыш на небеси…1965
18 раз снималось цензурой в разных журналах и книгах. Вошло во всесоюзный «черный список» цензуры. Впервые напечатано в журнале «Знамя» № 4 в 1987 году.
ЭСТРАДА
Проклятие мое, души моей растрата —эстрада.Я молод был, хотел на пьедестал,хотел аплодисментов и букетов,когда я вышел и неловко встална тальке, что остался от балеток.Мне было еще нечего сказать,а были только звон внутри и горло,но что-то сквозь меня такое перло,что невозможно сценою сковать.И голосом ломавшимся моимломавшееся время закричало,и время было мной, и я был им,и что за важность: кто был кем сначала.И на эстрадной огненной чертевошла в меня невысказанность залов,как будто бы невысказанность зарев,которые таятся в темноте.Эстрадный жанр перерастал в призыв,и оказалась чем-то третьим слава.Как в Библии, в начале было Слово,ну а потом —сокрытый в слове взрыв.Какой я Северянин, дураки!Слабы, конечно, были мои кости,но на лице моем сквозь желвакипрорезывался грозно Маяковский.И, золотая вся от удальства,дыша пшеничной ширью полевою,Есенина шальная головавсходила над моею головою.Учителя, я вас не посрамил,и вам я тайно все букеты отдал.Нам вместе аплодировал весь мир:Париж и Гамбург, и Мельбурн, и Лондон.Но что со мной ты сделала — ты рада,эстрада?Мой стих не распустился, не размяк,но стал грубей и темой, и отделкой.Эстрада, ты давала мне размахи отбирала таинство оттенков.Я слишком от натуги багровел.В плакаты влез при хитрой отговорке,что из большого зала акварельне разглядишь — особенно с галерки.Я верить стал не в тишину — в раскат,но так собою можно пробросаться.Я научился вмазывать, врезать,но разучился тихо прикасаться.И было кое-что еще страшней:когда в пальтишки публика влезала,разбросанный по тысячам людей,сам от себя я уходил из зала.А мой двойник, от пота весь рябой,стоял в гримерной, конченый волшебник,тысячелик от лиц, в него вошедших,и переставший быть самим собой.За что такая страшная награда,эстрада?«Прощай, эстрада…» — хрипло прошепчу,хотя забыл я, что такое шепот.Уйду от шума в шелесты и шорох,прижмусь березке к слабому плечу.Но, помощи потребовав моей,как требует предгрозье взрыва, взлома,невысказанность далей и полейподступит к горлу, сплавливаясь в слово.Униженность и мертвых и живыхна свете, что еще далек до рая,потребует, из связок горловыхмой воспаленный голос выдирая.Я вас к другим поэтам не ревную.Не надо ничего — я все отдам:и славу, да и голову шальную,лишь только б лучше в жизни было вам.Конечно, будет ясно для потомков,что я — увы! — совсем не идеал,а все-таки — пусть грубо или тонко —но чувства добрые я лирой пробуждал.И прохриплю, когда иссякших сил,наверно, и для шепота не будет:«Простите, я уж был, какой я был,а так ли жил — пусть Бог меня рассудит».И я сойду во мглу с тебя без страха,эстрада…1966