Окольцованные злом
Шрифт:
— Чалый я. — Вор неожиданно сделался мрачным и потянул свою новую знакомую в направлении Староневского. — А что же ты, Настя Парфенова, шастаешь где ни попадя, или целку не жалко, а может, своротили уже?
— Слушай, ты вещи говоришь такие неприличные. — Маленькая ладонь в руке щипача напряглась, щеки раздатчицы покраснели. — У подруги я была, а как стала спускаться по лестнице так эти двое, — она судорожно сглотнула, — и потащили меня в подвал. Слушай, а мы куда идем-то?
— Да пришли уже. — Вытащив из кармана
Не отвечая, Настя медленно поднялась за ним по лестнице. Лязгнули ригеля двойных дубовых дверей, очутившись в просторной прихожей, гостья сдавленно охнула:
— Батюшки! Хорошо хоть завтра мне в вечер!
Она стояла перед овальным, в полный рост зеркалом, не иначе как реквизированным у проклятых буржуев, и с ужасом осматривала дыру на выходном платье и расплывающийся под глазом фингал.
— Ерунда, фуксом прошла. — Чалый хлопнул дверью ванной, кинул раздатчице полотенце. — Шевелись, цаца. — И двинулся по коридору в самую дальнюю комнату, в которую со дня смерти матери никто не заходил.
Нащупав выключатель, он зажег свет и, скрипнув дверцей старинного платяного шкафа, высмотрел бязь попонтовей — зеленую, с серебряными прибамбасами: «Извиняй, мамахен». В ванной между тем уже весело бежала вода, слышалось женское мурлыканье: «Все выше и выше и выше…» Чалый осторожно потянул дверь за ручку, усмехнулся: эта чудачка даже не заперлась. В образовавшуюся щелку ему были видны то розовый девичий сосок, то кусочек упругой ягодицы, и, внезапно почувствовав, что трусы сделались ему тесны, Чалый, постучавшись, с ходу ломанулся внутрь:
— Я не смотрю.
Раздатчица Парфенова оглушительно завизжала, присела, прикрываясь мочалкой, а щипач, мельком взглянув на ее округлые плечи, повесил материнское платье на крючок:
— Вот, вместо шобонов твоих — в натуре шида. — Он наморщил нос, неожиданно тяжело вздохнул. — Да не ори ты, как потерпевшая, я это добро каждый день мацаю.
Соврал, конечно, для солидности. Наконец журчание струй затихло, и дверь ванной хлопнула. Воевавший с примусом Чалый закричал из гостиной:
— Настя, сюда хиляй.
В следующий миг он в изумлении замер: хоть и с бланшем, в строгом шелковом платье с серебряным шитьем раздатчица Парфенова была неотразима. А та в свою очередь тоже застыла с широко открытым ртом: такое видела только в музее. На стенах чекистской обители висели картины в массивных рамах, в углу махали маятником напольные часы с золотыми ангелочками, а рядом на высоких подставках из черного дерева стояли тяжеленные бронзовые вазы. Заметив, что на обстановку обращают внимания больше, чем на него самого, Чалый обиделся:
— Хорош по сторонам зырить, хавать давай.
— Здорово у тебя! — Настины щеки разрумянились, а щипач тем временем замутил композитора, открыл второй фронт и, щедро сыпанув на тарелку жамаг, принялся открывать бутылку трофейного портвейна:
— Смотри, какой антрамент, это тебе не марганцовка.
За обедом выяснилось, что новая знакомая Чалого была родом из деревни, проживала в осточертевшей хуже горькой редьки фабричной общаге и больше всего на свете хотелось ей походить на Любовь Орлову — быть такой же красивой и знаменитой.
Выпили вино, затем ополовинили бутылку французской — не какой-нибудь там! — карболки и как-то незаметно перешли к поцелуям. Долго катались по дивану, кусая друг друга за губы, нежно встречались языками, однако по-настоящему Настя не давалась — ускользала проворной змейкой. Наконец Чалому это надоело, и, слегка стиснув пальцы на нежном девичьем горле, он выдержал небольшую паузу и забросил ей на голову подол. Задыхаясь, Настя бессильно вытянулась, а щипач, не теряя времени, сдернул с ее бедер немудреное бельишко и, раздвинув коленями ослабевшие ноги, мощно вкатил мотоцикл в распростертое тело.
Ответом был долгий, мучительный крик: не просто, видно, расставаться с целкой на шпорах. А вскоре и сам Чалый, когда захорошело ему, громко застонал. Что ни говори, но отловить аргон на шедевральной кадре гораздо приятнее, чем с биксой какой-нибудь.
Настюха горько всплакнула, потом допили коньячок, а ночью, когда щипач, освободившись от объятий раздатчицы, направился в сортир, под ноги ему попалось что-то на ощупь шелковистое. Это было вымазанное в крови, измятое материнское платье.
Гинеколог Мендель Додикович Зисман был лыс, кривоног и брюхат, а Катю Петренко знал давно, еще по первому ее аборту. Хотя в жизни ему повезло не очень: друзья уехали, супруга оказалась стервой, а ударная вахта у женских гениталий на корню загубила потенцию, — эскулап все же оставался оптимистом, потому как при каждом ударе судьбы продолжал верить, что хуже уже быть не может, некуда.
Увидев в дверях Катерину, он улыбнулся, поздоровался, галантно махнул рукой на стул:
— Ну-с, барышня, с чем на этот раз пожаловали?
— Все с тем же самым, Мендель Додикович. — Она криво улыбнулась. — Нет в жизни счастья. Опять задержка две недели.
— О да, женщины имеют обыкновение беременеть. — Эскулап согласно кивнул лысым черепом и, сделавшись чем-то похожим на обиженного кролика, закрутил широким, раздвоенным на конце носом. — Хотя в вашем случае это весьма проблематично. Легче демократам миновать переходный период, чем сперматозоидам вашу спираль, — поверьте, она восхитительна. Ну да все равно, раздевайтесь, мы вас будем посмотреть.