Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин
Шрифт:
Клара увидела все неутешительно, без прикрас, и книжная мудрость, не отступив, как бы раздвинула свои берега, приняв в свое спокойное лоно бурный поток действительности.
Из дома фабриканта Гашке Клару выставили, после того как она заступилась за горничную хозяйки.
— Послушайте, фрау Гашке, — сказала Клара, не повышая голоса, но смотря на нее прямо и зло своими широко расставленными глазами, — вы ведь не фельдфебель, а ваши горничные не новобранцы! Почему вы деретесь? Девушки выбегают из вашей спальни с щеками, красными от оплеух. К лицу ли это цивилизованной даме?
И после этого инцидента, как рассказывал в клубе господин Гашке, выяснилось, что Клара взбудоражила
У Клары опять не было постоянной работы. Буржуазные дома опасались ее репутации возмутительницы. Она нуждалась, не имела постоянной квартиры и питалась в кухмистерских. И все же была счастлива. Она не обрела той «дороги в жизни», которую ей обещала Штейбершешуле, но нашла собственную дорогу и стояла на ней прочно своими маленькими крепкими ногами, которые не боялись долгих переходов, ухабов и рытвин. Она любила и была любима человеком, открывшим ей эту дорогу. До сих пор Клара еще не могла поверить в его любовь. Он явился в ее мир словно с другой планеты. Его деятельность на родине, о которой рассказывала ее русская подруга Варвара и много позднее говорил он сам, казалась Кларе такой далекой, удивительной, легендарной, как восстание Спартака или самопожертвование Яна Гуса. Думая о том, что этот молодой человек там, у себя на родине, вступил в бой с самым страшным деспотизмом, Клара видела в Осипе Цеткине человека необыкновенного. Но близость с ним показывала ей другую его сторону. Да, он был совсем прост и ничем не обнаруживал своего превосходства. Он не снисходил до нее, когда открывал ей истины, давно принятые им самим и обкатанные собственным самостоятельным и живым умом.
При всем различии характеров у них нашлось много общего. Его смешило то, что смешило ее, его энергичный язык, круто посоленный аттической солью, был как раз по ней. Она заливалась смехом, когда его изысканная немецкая речь спотыкалась на жаргонных словечках рабочих предместий. Он терпеливо разъяснял Кларе азы марксизма, основы давно усвоенной им теории, перевернувшей его жизнь. Он хотел, чтобы она перевернула и ее жизнь.
Клара все еще глядела Осипу в рот с прилежностью первой ученицы. Все еще немного пугалась его крепко настоенной на горьком опыте жизни иронии, его скептицизма, с которым он выворачивал наизнанку все ее понятия о порядочности и доброте, высмеивая либеральных дам, ограниченных в своих стремлениях все тем же кругом капиталистического ада; всех этих куриц, не смеющих перейти за меловую черту. Она все еще не верила, что этот фонтан остроумия, этот поток блестящих мыслей, что этот фонтан играет всеми своими струями — для нее. Что человек столь удивительный страстно хочет, чтобы она шла рядом с ним и как равная. Потому что такова его любовь.
Теперь, под игом исключительного закона, агитация стала делом тайным и рискованным.
Рабочие предприятий Шманке собрались в мучном складе, куда устроился кладовщиком социал-демократ Отто Вильдергаузен. В этот дождливый вечер на берегу Плейсы, в отдаленном от города помещении, забитом мешками, готовыми к отправке, можно было чувствовать себя в сравнительной безопасности. И все же пикеты патрулировали у склада.
Клара уже не впервые подивилась той убедительной простоте и как бы прямизне доводов, которыми оперировал Цеткин на трибуне. Речь шла об организованном выступлении рабочих-мукомолов, об их требовании освободить товарищей, арестованных как зачинщиков недавней забастовки.
— Закон Бисмарка — проявление силы правительства? Да, конечно. Но вместе с тем и его слабости! Потому что именно страх перед ростом нашего влияния, перед тысячами, пославшими социалистов в рейхстаг, побудил канцлера
— Он же нам друг, Эмиль Шманке, — крикнул кто-то. — Он всегда говорит, что рабочие — его друзья!
— Конечно! — подхватил Цеткин. — Только мы слышим, как топает слон! — Он употребил популярную немецкую поговорку: «Ты поешь соловьем, но я слышу, слон, как ты топаешь!».
И когда стих смех, Цеткин заговорил о другом.
О том, за что арестованы товарищи, освобождения которых будут добиваться завтра на фабричном дворе. О мужестве деятелей партии, высланных из столицы, но продолжающих борьбу…
— Посмотрите, что делается на заводах Ноймана? Там добились снижения норм. Всюду есть горячие сердца и разумные головы тоже. А если разум в ладу с сердцем, если тобой движет пролетарская солидарность и праведный гнев и ты чувствуешь за своей спиной братьев по классу — нет тебе преград!
Лицо Цеткина, только что хитровато-улыбчатое, стало сейчас вдохновенным, розовые пятна вспыхнули на его скулах… И вдруг, совсем негромко и просто, он сказал, обведя всех взглядом, словно беря с них обещание:
— И прошу вас, товарищи, будьте организованны! Перед лицом врагов будьте организованны! Все как один!
Он хотел сказать еще что-то, уже заканчивая, уже движение прошло по рядам слушавших и напряжение как бы отпустило их.
— Жандармы! — крикнул с порога пикетчик.
— Товарищи, расходитесь спокойно!
Председатель толкнул ногой стол. Свеча упала и погасла.
Цеткин схватил за руку Клару и потянул за собой. Кто-то впереди указывал им путь малым огоньком фосфорной спички. Между рядами мешков они бежали к щели в дощатой стене. В щели светлел кусок неба с бутафорской голубоватой звездой.
Они спустились к реке.
— Скорее! — бородатый человек оттолкнулся коротким веслом.
Отплывая, они услыхали, как несколько мужских голосов мирно и в лад выводили: «Эльба! И куда ты течешь, полноводная?..» Голоса удалялись, затухали, как непрочный огонек спички во тьме.
— Не забудь, завтра в восемь, Клара! — сказал Осип, прощаясь.
Могла ли Клара забыть? Забыть, что она должна появиться завтра на фабричном дворе Шманке. На ней будет белоснежный чепец и такой-же передник. В руках — корзинка с горячими булочками, под ними — листовки…
Может ли она забыть?
Они были счастливы своей жизнью, борьбой, своей любовью и даже своими многочисленными затруднениями. А молодость подбрасывала им для пущей радости то солнечный денек среди хмурой поздней осени, который они проводили на берегу Плейсы, то дождливый вечер в маленькой кнайпе на типично лейпцигской узкой улочке, уставленной средневековыми домами. Совсем маленькая кнайпа, где за столиками сидели извозчики, поставив на пол около себя свои блестящие цилиндры, и громко ругали «нынешние порядки», когда весь фураж заграбастывает интендантство, а ты корми копя чем знаешь — хоть яблочным штруделем!
— И на черта им столько кавалерии, когда у нас — лучшие в мире пушки! — беспокоился длинный, как жердь, ломовой с кожаными заплатами на локтях куртки.
Одноглазый старик отвечал ему, тоскливо поглядывая на дно кружки:
— А парады? Ты забываешь про парады. Мы, немцы, не можем жить без парадов!
И конечно, Осип ввязывался в разговор и через несколько минут втолковывал компании что к чему, пользуясь той условной, осторожной формой, которая была данью эпохе исключительного закона.