Ольховая аллея. Повесть о Кларе Цеткин
Шрифт:
Все произошло так быстро, словно было решено заранее. Каждый из дуэлянтов удалился, зажимая нанесенную ему рану, унося память о прекрасной дружбе наставницы и ученицы.
Через двадцать четыре года Клара, стоя у могилы Августы Шмидт, почтит ее память словами уважения и признательности. Это вовсе не будет означать, что Клара осудила какой-то шаг своей юности. Ни в коем случае! Просто сложность жизни с годами уясняется полнее! А Клара в пору своей зрелости понимала эту сложность так, как понимали ее самые передовые умы времени…
Разрыв с женщиной, которой семья была обязана
Где было матери понять, что происходит! Этого не поняла даже глубоко просвещенная директриса со всем своим либерализмом! Клара была глубоко оскорблена: как ее мать приняла на веру грязные сплетни? Мать требует, чтобы Клара извинилась перед фрау Шмидт. Извиниться? За что? С упрямо сжатыми губами Клара оставила родной дом.
Она оставила его, зная, что не вернется сюда никогда, что бы ни ждало ее в будущем. Но надолго сохранила в памяти разгневанное лицо матери, плачущих сестренку и брата и тот вечер в доме на Мошелесштрассе, когда родители сидели за круглым столом в розовом свете лампы, умиротворенные и счастливые тем, что перед Кларой «открылась дверь»…
Клара шла навстречу битвам и бедам, навстречу своей любви. Навстречу новым опасным временам.
Для того чтобы отдаться делу, которое Клара признала смыслом своей жизни, надо было прежде всего иметь крышу над головой, понимая это не только буквально, но и в переносном смысле.
Семейство Гогенлоэ, в котором Клара получила место приходящей домашней учительницы, было слишком аристократичным, чтобы подбирать городские сплетни, и слишком «особняком стоящим», чтобы эти сплетни доплескивались до стильных чугунных ворот виллы Гогенлоэ.
Кроме того, родители Клариных учениц, молодая чета Гогенлоэ, вообще жили не в Лейпциге: зимой — в Париже, а летом — в Италии. Пусть в этом бюргерском Лейпциге подрастают их дочки под эгидой бабушки, вдовы прославленного генерала, пока не вырастут и не выйдут замуж. И тогда тоже будут жить зимой в Париже, а летом в Италии.
Бабушка Гогенлоэ была недоступна никакому влиянию извне, поскольку признавала только два вида общения: с богом — посредством длительных молитв в собственной часовне и со старшим конюхом Артуром, который ежедневно лично докладывал ей о событиях в конюшне. Фамильная страсть Гогенлоэ к лошадям не угасала в ней вместе с другими страстями, подвластными возрасту. Она даже как будто усиливалась на закате, приобретая формы, поражавшие всякого свежего человека, в данном случае — Клару. Ей было трудно привыкнуть к тому, что три маленькие девочки месяцами в глаза не видели бабушку, а старший конюх англичанин Артур, наоборот, призывался к ней каждый вечер.
Как-то, придя на урок, Клара застала обитателей виллы в крайнем смятении. Все здесь перетряхивалось, переворачивалось и украшалось с такой энергией и усердием, как будто ожидалась толпа самых именитых и привередливых гостей. Оказалось
Девочки были рассеянны и задавали Кларе вопросы, на которые она не могла ответить: правда ли, что кузен Альбрехт каждый день видит самого кайзера, так как командует дворцовым караулом? Почему кузена Альбрехта называют «фаворитом», если так зовутся лошади, на которых ставят игроки на скачках? — девочки тоже смыслили кое-что в лошадиных делах…
Сидя со своими ученицами в их школьной комнате у открытого окна, Клара видела, как Альбрехт в костюме для верховой езды и со стеком в руке проходил по аллее, предводительствуя компанией таких же долговязых, тощих и вполне англизированных молодых людей, — если отвлечься от того, что лица их были исполосованы в различных направлениях дуэльными шрамами. Они говорили по-английски, видимо, не желая посвящать в свои дела прислугу, хотя, как услышала Клара, речь шла только о разных аспектах «конского вопроса»: о бегах, скачках, дерби и ристалищах всякого рода.
Это немного посмешило Клару, очень мимолетно, потому что она была занята своими мыслями, своими делами и уж до Альбрехта Гогенлоэ ей не было ровно никакого дела. Да и он скользил по Кларе таким же взглядом, каким окидывал старомодную мебель в гостиных виллы.
Да, так ей казалось, что ни ему до нее, ни ей до него нет ровно никакого дела!
Но однажды, закончив занятия, Клара шла по аллее к воротам. Накрапывал дождь, и она раскрыла зонтик. И, как всегда, на минуту остановилась, любуясь замысловатой чугунной вязью ворот, так гармонично сочетавшейся с темной зеленью английского парка. Это были знаменитые ворота, отлитые известным лейпцигским мастером прошлого века для одного из не менее знаменитых предков Гогенлоэ.
Вдруг она услышала скрипучий голос, произносивший по-английски:
— Скажите, Альбрехт, кто эта девица? Почему она не пользуется выходом для прислуги? Разве на воротах виллы нет таблички «Вход только для господ»?
— Этот вопрос вы можете задать ей сами, но, разумеется, по-немецки, — лениво ответил Альбрехт из глубины беседки, в которой расположилась компания.
Клара обернулась и на своем отличном английском бросила:
— Вам пора было бы догадаться, что я — учительница ваших кузин. А я давно догадалась, что вы — дурно воспитанные мужчины! — и она, с шумом сложив свой зонтик, так как дождь уже кончился, открыла калитку. Она слышала смех за спиной и тот же скрипучий голос:
— Я поздравляю вас, дорогой Альбрехт. Можно себе представить, чему она учит ваших маленьких кузин!
Клара шла вдоль ограды. Небольшую эмалированную табличку «Только для господ», прибитую у входа в виллу, она видела сотни раз, не обращая на нее ни малейшего внимания: такие таблички висели на всех более или менее новых домах города. Но сейчас ей показалось, что эта табличка, странным образом удлинившись, распространилась на всю ограду. И чтобы оторваться от нее, Клара перешла на другую сторону и только когда очутилась в редком хвойном леске, почувствовала облегчение. И сказала себе твердо, что инцидент не стоит ломаного гроша.