Оливия Киттеридж
Шрифт:
Вот что она тогда сказала. Она сказала:
— А ты знаешь, что твоя мать говорила людям, когда умер мой отец? Она им говорила, что это грех! Как тебе такое? Похоже на христианское милосердие, а? Я тебя спрашиваю!
Тут вмешался доктор:
— Перестаньте сейчас же! Давайте перестанем! — но внутри у Оливии будто бы включился двигатель, и мотор все набирал и набирал обороты: как можно было такое остановить?
Она произнесла слово «еврейка». Она плакала, все в голове перемешалось, и она сказала:
— Тебе никогда не приходило в голову, что Кристофер из-за этого уехал? Потому что он женился на еврейке и понимал — отец его осуждает. Ты хоть раз подумал об этом, Генри?
В помещении вдруг воцарилась тишина,
— Ты обвиняешь меня в отвратительных вещах, Оливия, и сама знаешь, что это неправда. Он уехал потому, что со дня смерти твоего отца ты завладела жизнью нашего сына. Ты не оставила ему свободного пространства. Он не мог бы в одно и то же время оставаться в браке и в нашем городе.
— Заткнись, — сказала Оливия. — Заткнись, заткнись.
Мальчик встал со своего места, подняв револьвер, и произнес:
— Господи Иисусе, вбогадушумать! Ох, старик, так тебя перетак!
А Генри пробормотал: «Ох нет!» — и Оливия увидела, что он обмочился: темное пятно разрасталось у его колен и ползло вниз по брючине. Доктор уговаривал: «Давайте попробуем успокоиться. Попробуем помолчать».
Тут они услышали потрескивание переносных раций в зале, уверенные, невзволнованные голоса людей, владеющих ситуацией, и мальчик расплакался. Он плакал, не пытаясь это скрыть; он по-прежнему стоял с револьвером в руке. И вдруг сделал жест рукой, какое-то нерешительное движение, и Оливия прошептала: «Ой, не надо!» До конца жизни она сохранит уверенность, что мальчик подумал о том, чтобы направить револьвер на себя, но полицейские были уже повсюду, защищенные темными жилетами и шлемами. Когда они перерезали липкую ленту, стягивавшую ей запястья, руки и плечи у нее болели так, что она не смогла самостоятельно опустить руки вдоль боков.
Генри стоял на палубе у носа, глядя на залив. Оливия думала, он будет работать в саду, а он — вот он, просто стоит и смотрит на воду.
Он обернулся:
— Привет, Оливия. Вернулась? Тебя что-то долго не было, я ждал — ты приедешь раньше.
— Да я наскочила на Синтию Биббер, и она никак не замолкала.
— Так что же нового у Синтии Биббер?
— Ничего. Абсолютно ничего нового.
Оливия опустилась на полотняный шезлонг на палубе.
— Слушай, — начала она, — я не очень помню. Но ты заступился за ту женщину, а я ведь просто хотела тебе помочь. Я думала, тебе вовсе не по душе слушать ту дерьмовую католическую галиматью.
Генри мотнул головой, будто ему в ухо попала вода и он пытается ее вытряхнуть. Помолчав минуту, он открыл было рот, но снова его закрыл. Отвернулся и опять стал смотреть на воду; довольно долго оба они молчали. В прежние годы их семейной жизни они, бывало, ссорились, и после этих ссор Оливия чувствовала себя плохо — вот так же, как сейчас. Но после определенной точки в семейной жизни перестаешь ссориться или ссоришься совсем иначе, не так, как раньше, подумала она, потому что, когда лет позади оказывается гораздо больше, чем впереди, все становится иначе. Солнечные лучи согревали Оливии руки и плечи, хотя здесь, у подножья холма и у самой воды, в воздухе ощущался холодок.
Залив ярко сверкал под послеполуденным солнцем. Катерок с подвесным мотором мчался в сторону Алмазной бухты, высоко задрав нос, а дальше к горизонту шла яхта, один парус у нее был красный, другой — белый. Слышно было, как бьется об утесы вода, — уже завершался прилив. С норвежской сосны прокричала птица-кардинал, а от кустов восковницы, жадно впитывающих солнечное тепло, донесся нежный аромат листьев.
Очень медленно Генри повернулся и опустился на деревянную скамью на носу, наклонившись вперед и подперев руками голову.
— Знаешь, Олли, — сказал он, подняв на нее взгляд усталых глаз, кожа вокруг них покраснела. — За все те годы что мы с тобой
Оливия покраснела — внезапно и сильно. Она чувствовала, как под солнечными лучами загорелось у нее лицо.
— Ладно, прости меня, прости, прости, — выговорила она, снимая темные очки с макушки, где они до тех пор покоились, и снова возвращая их туда же. — Что ты на самом деле хочешь сказать? — спросила она. — Какого черта? Что тебя беспокоит? О чем, черт возьми, речь? Извинения? Ну, тогда я прошу меня извинить. Прости меня за то, что я такая ни к черту не годная жена.
Генри покачал головой, наклонился вперед и положил ладонь ей на колено. Проходишь по жизни определенным путем, подумала Оливия. Вот как она многие годы ездила домой от «Кухаркина угла» мимо Тейлорова поля, еще до того, как там появился дом Кристофера; потом его дом там появился, и в нем был Кристофер; потом, через некоторое время, Кристофера там уже не стало. Другой путь, другая дорога, и приходится к этому привыкать. Но твой ум — или сердце (она не могла разобрать, что именно) — теперь как-то заторможены, медленно все схватывают, и Оливия кажется себе большой, растолстевшей полевой мышью, пытающейся забраться на мячик, что катится перед нею все быстрей и быстрей, она в отчаянии цепляется за него коготками, но не может закинуть на мячик лапки.
— Оливия, мы в ту ночь были смертельно испуганы. — Генри слегка сжал пальцами ее колено. — Мы оба перепугались. В ситуации, в какую большинство людей не попадают никогда в жизни. Мы наговорили всякого, но со временем мы с этим справимся.
Однако он поднялся со скамьи, отвернулся и стал смотреть на воду, а Оливия подумала: ему понадобилось отвернуться, потому что он знает — то, что он сказал, не может быть правдой.
Они никогда не смогут с этим справиться, не смогут забыть ту ночь. И не потому, что их держали заложниками в туалете, — что, разумеется, Андреа Биббер и сочла бы кризисом. Нет, они никогда не смогут справиться с этим, потому что они произнесли слова, изменившие то, как они видят друг друга. А еще потому, что она с тех самых пор не перестает лить в душе слезы — словно у нее внутри подтекает тайный краник, — не в силах оторвать свои думы от рыжего мальчишки с перепуганным, прыщеватым лицом; словно влюбленная, как обыкновенная школьница, она рисует себе его прилежно работающим в тюремном саду и, с разрешения тюремных властей, готовится сшить ему садовничий комбинезон из той ткани, что купила сегодня в «Соу-фроу»: Оливия ничего не может с собой поделать, как, должно быть, не могла Карен Ньютон, когда влюбилась в того мужчину из компании «Мидкоуст пауэр», — несчастная, изнывающая Карен, произведшая на свет сына, который заявил: «Может, ты мне и бабушка, но, видишь ли, это вовсе не значит, что я обязан тебя любить!»
Зимний концерт
В темноте машины его жена Джейн сидит в своем симпатичном, застегнутом на все пуговицы черном пальто — они вместе купили это пальто в прошлом году, обойдя предварительно все магазины одежды. Тяжкий труд — их одолела жажда, и они оказались в конце концов в кафе на Уотер-стрит, где съели по порции пломбира с орехами и фруктами, где хмурая официантка всегда предоставляла им скидку как гражданам старшего возраста, хотя они никогда ее об этом не просили. Они даже шутили меж собой о том, как эта девушка даже не представляет себе, что ее рука, небрежно плюхающая на стол перед ними чашки с кофе, когда-нибудь тоже будет усыпана возрастной «гречкой», а чашки кофе придется тщательно планировать, поскольку лекарства, понижающие кровяное давление, заставляют тебя постоянно выкручиваться и все учитывать; она не представляет, что жизнь набирает скорость, и вот уже большая часть ее пролетела… от всего этого просто дух захватывает на самом-то деле.