Оля
Шрифт:
Лёля Карытова по многу часов лежала, не двигаясь, и только смотрела, наблюдала за той стороной площади. Иногда глаза так уставали, что всё начинало двоиться, она их закрывала на несколько минут и снова смотрела. Она уже наизусть знала, ночью во сне видела каждое окно, каждый камень мостовой, повисшую криво отбитую вывеску "Маг…", насмерть перебитый тонкий ствол деревца на бульваре, который лежал кроной на земле и на глазах зазеленел весенней листвой, как будто не зная, что ствол перебит и ей не распуститься; и часы без стрелок на универмаге, «Парикмахерская», подорванный сгоревший танк, очертания каждого пятна отбитой штукатурки, чтоб отметить
Сама она видела уже не раз, как осторожно высовывается верхушка немецкого шлема, и безошибочным чутьём угадывала, что это ее, это наших вызывают на выстрел, чтоб заставить себя обнаружить…
Она сидела и читала письмо от Оли, хотя понимала его как сквозь сон. Сном ей казалась вся её прежняя жизнь Не сном была только площадь, все её окна и тяжёлые, не в ногу, шаги солдат, выносящих по обвалившимся лестницам ещё одного стонущего раненого или молчащего солдата, опять как-то неслышно за стрельбой, мгновенно убитого снайпером.
Она слабо, рассеянно улыбнулась, перечитав это слово «фальшивка», отложила письмо и снова погрузилась в рассматривание карточек. Что-то было тут недодумано, недосмотрено, и это всё время её беспокоило, мучило и вдруг внутренне вздрогнула, испытав какое-то мгновенное чувство ускользающей догадки, похожее на испуг…
Почему-то на грязной, предсмертной, испачканной кирпичной пылью, похожей на кровь, карточке Соснина карандашный кружок, обозначавший часы на башне универмага, в одном месте был толще, как будто его начали обводить во второй раз, но не довели и до половины. Только чиркнула карандашная линия в сторону.
Она перевернула листок — бумага была глубоко продавлена карандашом именно этой, второй, начатой и брошенной линией.
Что хотел отметить Соснин? Она легла, закрыла глаза и стала думать.
Конечно, никакой дурак не станет выбирать себе для укрытия бросающиеся в глаза, привлекающие внимание предметы: какой-нибудь отдельный куст… тем более циферблат часов на площади!
А вдруг дерзость и хитрейший расчёт в том и заключается, чтоб, нарушив азбучно-правильное решение, выбрать такое нелепое, что никому и в голову не придёт? Может, это и обмануло Крепышова?
Едва дождавшись предрассветного часа, она уже лежала на своём месте, на пороге второй от фасада дома внутренней комнаты, и ждала, когда взойдёт солнце.
Быстро светало, и башня вставала всё явственней. Невысокая, насквозь просвечивающая дырами-пробоинами от снарядов… Ни один наблюдатель не полезет на такую открытую голую верхушку, с которой и видны-то одни только крыши да площадь…
Часы выворочены снарядом и нависли над пустотой, так что обнаружились болты рамы и колёса старого, громоздкого механизма.
Циферблат прогнулся и в верхней части отделился от рамы, а за ним виден простор голубого ясного неба. Кажется, всё видно насквозь, не то что человеку, кошке не спрятаться… Ну, кошке-то хватит и ещё останется место… а много ли больше нужно, чтоб скрыть лежащего человека?
В целости, несогнутыми, остались только цифры "2, 3, 4, 5",
Она лежала посреди разгромленной кухни, от которой не осталось ничего, кроме плиты и нескольких сверкающих белизной кафельных плиток над раковиной. Лежала, смотрела на часы и чувствовала, как с той стороны площади за каждым движением её следят десятки глаз и чёрных обрезов стволов с чёрными круглыми отверстиями, готовыми выплюнуть смерть.
После полудня солнце перешло за дома на той стороне площади, глаза силой приходилось держать открытыми, мгла усталости их застилала, и тут произошло то, от чего в сердце толкнуло её, грубо, как кулаком. Было какое-то мгновение, которое она пропустила, но в глазах остался как бы фотографический отпечаток виденного: чёрная вертикальная палочка цифры «4» чуть изменила цвет, стала глубже, и в глубине открылся чёрный обрез ствола и трубка оптического прицела. Выстрела в общей стрельбе она не слыхала, и снова палочка уже была на месте. И казалось, что ничего не произошло, ничего и не было.
— Шейхуддинов! — не шевельнувшись, не разжимая даже губ, позвала она своего наблюдателя. — Смотри на часы, цифра «четыре». Там бойница у него устроена. С затвором. В случае не справлюсь, передай.
— Что такое? Что такое? Зачем часы?..
— Выполняй, что сказано.
Она очень медленно повела стволом, всё время видя на своей мысленной фотографии, где должен быть оптический прицел, где ствол, как должен лежать там снайпер, нашла воображаемую точку и нажала спуск, и даже увидела в оптическом прицеле круглую дырку от своей пули в пробитом циферблате, и понизила прицел для второго выстрела, и тут что-то произошло — там уже засекли, откуда она стреляла, и заслонка мгновенно открылась, она снова увидела всё: чуть доворачивающийся прямо на неё обрез чёрного ствола и припавшего к прицелу человека, — послала вторую пулю, и винтовка у неё дёрнулась, чуть не вырвалась из рук, что-то случилось, её ударило в плечо, она всё ещё видела открытую заслонку и, не обращая внимания на то, что случилось, почти одной рукой подправила точно прицел и выстрелила в третий раз.
Ответа не было. За прямым, незакрывшимся затвором столбика четвёрки зияла пустота.
Она слышала беспорядочный переполох стрельбы, перекатывающейся с площади на улицы, чувствовала, как Шейхуддинов, обдирая ей щёку о кирпичные осколки, оттаскивает её за угол кухни и кричит, задыхаясь:
— К шайтану в зубы пошёл! Чёрт проклятый, собака поганый, сатана, бисов сын! Взяли! Ай, взяли тебя! Ай, взяли!..
Она всё слышала и видела, как будто сквозь толщу текучей воды. Её несли, что-то делали с её плечом, это было очень больно, она хотела попросить, чтобы там, как раз там, и не трогали, но вместо этого потеряла сознание.
На другое утро пленный фашистский солдат подтвердил, что да, это уже все знают, полковник, командир школы, погиб смертью, достойной древнегерманских героев, в последний миг своей жизни уничтожив даже своего убийцу, командира роты русских снайперов.
Только недели через две Лёля, уже лёжа в тыловом госпитале, попросила подержать перед ней бумажку на подложенной книжке и здоровой рукой написала, с трудом выводя буквы, коротенькую записку дочери.
Глава сорок четвёртая