Омут
Шрифт:
Арифметика звучала убийственно, но Таня была не из тех, кто легко уступает. Поединок кончился вмешательством учительницы. Оценившая девочку по способностям и заслугам, она сама пришла к Пряхиным и заверила Василия Поликарповича, что дочь его будет отличницей и ему не придется платить за обучение. Польщенный отец сдался, и учительница тут же присела к столику, чтобы собственноручно написать прошение о допущении Татьяны Пряхиной к вступительным экзаменам в женскую имени государыни-императрицы Екатерины Великой гимназию.
Экзамены прошли, как в
Сначала диктант и пятерка. Потом беседа с неторопливым священником, который остался очень доволен тем, что девочка подробно рассказала историю «введения во храм» и знала не только обычные молитвы «Верую» и «Живый в помощи», но и особую великопостную. Чуть было не погубила все усилия пожилая и неприветливая преподавательница математики — Таня не смогла объяснить слова «анализ». Но и здесь кончилось благополучно…
Так сбылась главная мечта-надежда, и жизнь заметно изменилась. Появились новые подруги и знакомые, новые книги и новые интересы. Тем временем улучшилось и положение семьи, быт стал более терпимым, менее унизительным. Окрыленная успехами и новыми возможностями, Таня почти не обратила внимания на сараевские события. Уже сто лет, с восемьсот двенадцатого года, войны происходили на окраинах империи, и тех, кто сам не сражался, затрагивали мало.
Первые осложнения внес Максим, объявивший, что пойдет на войну добровольцем. Это удивило всех. За последние годы Максим вырос в мастерового, из тех, кто не только свой хлеб своими руками зарабатывает, но и помимо хлеба кое-что. Справил он костюм-тройку, сапоги хромовые, в кармане жилетки появились часы на цепочке американского золота. И в то же время открыто и резко осуждал царя и министров, говорил малопонятные слова о буржуазии и эксплуатации.
Тут с Таней они во мнениях расходились резко. Максима действительность все больше не устраивала, Татьяна же стремилась занять в ней свое, достойное место.
— Лучших людей самодержавие в застенках томит, — утверждал Максим с жаром.
А ей не верилось, что в тюрьму могут посадить хорошего человека.
— За что же лучших людей держать в застенках? — возражала Татьяна.
— Дура! — кипятился вспыльчивый брат. — За то, что они народу добра хотят. Чтоб мы с тобой, как люди, жили.
— Если мы будем честно трудиться, мы и будем жить, как люди. Вот ты же купил костюм, которого отец никогда не носил!
— А горбил сколько?
— Перестань, пожалуйста! Разве Иван Фаддеевич, — так звали мастера, учителя Максима, — меньше твоего работает? А ты нахватался каких-то слов — «эксплуататор», «буржуй»…
— Эти слова не простые, корень в них.
— Что ж за корень?
— Корень в том, что все богатства нечестным путем наживаются. Один живет, другой на него работает. Хозяин ест, а кухарка ему готовит!
— Кухарки есть и у многих учителей в гимназии. Что из этого? Когда бы они учеников учили, если бы у плиты чад глотали! По-твоему, и учителя эксплуататоры? Я сама хочу учительницей стать.
— В том-то и дело. Прислугу заиметь хочешь. Я тебе, Татьяна, вот что скажу: буржуазным духом ты в гимназии пропиталась. От класса своего отрываешься.
— При чем тут класс? Твой дед казак.
— А я пролетарий. Я с нагайкой на брата-рабочего не пойду.
— Разве те, кто бомбы бросают, лучше тех, что с нагайками?
— Бомбы во имя святого дела бросают! Да что я с тобой, с барышней, толкую!..
«Барышня» он произносил с презрением.
Таким был Максим накануне войны, когда, как и многих, подхватил его вихрь оборончества. Раскрыв Татьянин гимназический атлас, яростно давил он пальцем двуединую монархию Габсбургов, выкрикивал:
— Видали! Каков бугай разлегся! Сербия под ним, что телок малый. А они по Белграду из пушек! Не выйдет. Не дадим. Везде одно и то же. Сильный малого давит. Нет, война эта справедливая. Молодцы сербы, что эрцгерцога угробили. Молодцы! Мы их в обиду не дадим…
Уход Максима на войну внес, конечно, в семью смятение. Однако постепенно оно утихло. Решили разумно: не пойди он с рвением, все равно бы взяли вскоре. А тут еще пришла из Карса фотография. В заломленной набекрень фуражке с кокардой, в погонах со скрещенными пушечными стволами, был Максим красив и лих — на груди серебряный крестик на полосатой ленточке. Дед-казак, приехавший в город — привез сала, пшена и фрукты сушеной, — фото рассматривал, пока слеза не прошибла.
— Моя кровь, казацкая… Эх, коня б ему! Хотя и пушки, понятное дело, не бесполезные. Под прикрытием с пушек казаку, конечно, сподручнее…
Постепенно вошла в колею военная жизнь, на фронтах преобладало затишье, и лишь немногие предвидели недалекие грозные перемены. Гнев пока только накапливался в окопах, а тыл жил почти по-прежнему, повседневными заботами, и даже печатавшиеся в «Ниве» списки офицеров, «павших на поле брани», с маленькими, рядами заполнявшими журнальные страницы фотоснимками стали почти привычными.
Вечерами на главной в городе Соборной улице в ажурной тени акаций, как и до войны залитых электрическим светом, прогуливались гимназистки с подругами и кавалерами, решая вечные проблемы счастья. Конечно же и Таня бывала здесь.
Здесь этои случилось четырнадцатого сентября пятнадцатого года по старому стилю.
Было уже по-осеннему прохладно, и Таня радовалась, что смогла надеть новое серое пальто, которое, как все говорили, ей очень шло.
О дальнейшем она рассказала в своем дневнике:
«Вечером мы с Надей вышли на Соборную. На углу Тринадцатой линии я вдруг услыхала: „Надя! Разрешите подойти к вам“. Это были незнакомые мне юноши. Надя представила их: Юра М. — гимназист, Слава Щ. — реалист.
Юра высокий, красивый шатен, но держался он не самоуверенно, а весьма скромно, приветливо и с достоинством. Мы говорили о наступившем учебном годе, о затянувшейся войне. Юра недавно вступил в санитарную дружину, которая помогает перевозить раненых в госпитали.
Вдруг я слышу: