Омут
Шрифт:
— Ничего, это пройдет, — прошептала Таня, приходя в себя, слова, которые говорят обычно в таких случаях, чтобы не волновать близкого человека.
«Как она любит Юру!» — подумала Вера Никодимовна.
— Душенька! Славная вы моя девочка! Ну что с вами? Ведь это счастье. Он жив. Вы понимаете — жив!
Но не от внезапно обрушившегося счастья, как полагала Вера Никодимовна, лишилась чувств Таня. Она уже не была той девушкой, для которой в мире не существовало никого дороже Юрия. Между ними встал третий человек. Их сын…
Когда
Во дворе он окинул хмурым и довольно равнодушным взглядом разрушенный флигель и выслушал весть о гибели вдовы Африкановой вместе со всеми ее богатствами. Максим не любил вдову, общественного паразита, как называл он Дарью Власьевну в глаза и за глаза, и сказал только:
— От своих свое и получила. А флигель подымем.
Потом прошел в дом и, положив на комод маузер в деревянной кобуре-прикладке, начал расстегивать красноармейскую шинель с красными поперечными клапанами.
— Дома, значит, в порядке?
— Бог миловал, — ответил отец.
— Помиловал бы он, если б наши с тылу по гадам не ударили… Поесть найдется? Голодный, как собака.
Мать достала из печи чугун с борщом.
— Ешь, сынок, ешь.
Несмотря на голод, Максим ел неторопливо, обстоятельно, тщательно растирая по дну миски стручок горького перца.
— Что, не горький? Я сейчас…
— Не суетись, мать, перец как перец.
Он доел борщ и вытер хлебным мякишем деревянную ложку.
— А теперь, батя, и вы, мамаша, садитесь к столу, разговор будет. И ты, Татьяна, садись. О тебе речь.
Все поняли, что разговор предвидится тяжелый. Да у Максима легких разговоров и не бывало.
Сели. Отец напротив, мать с краю, Татьяна в стороне, сложив руки на животе, схваченном теплым платком.
— Если коротко и без антимоний, — сказал Максим, глядя на сестру в упор, — так чтоб офицерского ублюдка не было. И точка.
Тишина наступила мертвая. Даже дальний орудийный гул будто приумолк на минуту.
Наконец тяжело вздохнул Василий Поликарпович:
— Как же тебя понимать, сын?
— Я сказал ясно. Свекор твой, Татьяна, несостоявшийся, что в прошлом году помер, флотский врач был. Значит, есть у них в медицине знакомые. Обратись. Обязаны помочь.
— Помочь? — переспросила мать. — Да как же они помогут?
— Темная вы, мамаша.
— Я не темная. Я все понимаю. Вытравить плод предлагаешь?
— Позор наш я вытравить предлагаю.
— Это грех, Максим.
— Грех? — Он стукнул по столу деревянной ложкой. — А ублюдка в подоле в дом принести не грех?
Отец сказал по возможности спокойно:
— Это ты зря, сын. Жизня надломилась. Всякое с людьми теперь случается. Если б не война, повенчались бы они, как положено. А теперь что говорить, когда его самого на свете нет.
— Вот и хорошо. Пусть и следа не останется.
Татьяна кусала губы. Стучало в висках. Хотелось плакать от невыносимого унижения. Но все больше поднимался в душе и креп гнев. Она и сама хотела броситься в ноги Вере Никодимовне, попросить… Но знала: та никогда не согласится. А теперь вообще поздно. Скажи она только это и, с поддержкой отца и матери, наверно, утихомирила бы Максима.
Все-таки не зверь он. От характера крутого завелся. От неведения. А если разъяснить, что ей угрожает, задумается. Поорет, конечно, еще, позлится, но на своем уже вряд ли настаивать будет… Но не могла она стерпеть унижения, оскорблений, торжества его, а ее смертельного поражения, всей своей жизни погибели. Ибо только так видела она происшедшее с ней. И потому мысль о примирении отвергла напрочь.
— Разговор этот, мама и папа, — сказала она, взяв себя в руки, насколько смогла, и умышленно обращаясь к родителям, а не к брату, — бессмысленный и бесполезный. Судьбу моего ребенка, кроме меня, никто решать права не имеет. И убить его я не дам.
На последних словах голос ее окреп. Так говорила она, когда решила поступать в гимназию, так отстаивала право встречаться с Юрием.
Максим, как и родители, хорошо знал этот тон, он понял, что не добьется, не сломит ее, и вскипел до предела:
— Твоего ребенка?! Да разве это наш ребенок? Нашего рода? Белогвардейское это семя. И ты сама контра настоящая. Ты скажи, ты кому победы хотела? Нашим, или им? Отвечай!
— Я хотела, чтобы Юрий победил. Ты это услышать хотел? Слушай. Я тебя не боюсь.
— А нас в расход? Брата на фонарь? Б… белогвардейская! Да я тебя сейчас собственной рукой…
И рука его в самом деле потянулась к комоду.
Мать кинулась, схватила тяжелый маузер.
И тогда Татьяна ударила запрещенным приемом:
— Положи эту трещетку, мама. Никого он не застрелит. Ты думаешь, почему он разорался? О пролетарском позоре кричит. Он боится, что мой ребенок сломает ему большевистскую карьеру. И все.
Каждое ее слово было неправдой, и она знала это. Но шла на смертельный риск, чтобы ударить больнее, расквитаться… Не с ним. С повергшей ее судьбой, которая сейчас глумилась над ней голосом брата.
Максим задохнулся в ярости. Еле выговорил:
— Ты это в самом деле?
— А разве не так?
— Ну, гнида… Гнида какая, а?
Мать заплакала тихо, как плачут, когда горю конца нет.
Отец встал, обвел всех глазами.
— Ну, будя. Мать! Утрись. Слезами горю не поможешь. Тебе, Максим, стыдно должно быть. Кому ты ливорвером грозишься? Не германцы мы, а родные тебе люди. И навряд твой Карла Маркс по родным сестрам палить учил. А тем более выражаться при матери. Она от меня скверного слова не слыхала, и ты не смей в родном доме уличную ругань нести, дочь ее родную обзывать. Понял, что я тебе сказал?