Он увидел
Шрифт:
Над всем недоступно сияли летние облака.
* * *
Григорьев не захотел ни поездов, ни машин, ни остального транспорта, и хотя рычащие и извергающие удушье механизмы то и дело обгоняли их, он шагал по обочине или рядом, по колее, проложенной лошадью и телегой или какими-то еще существующими пешеходами, и Саньке ничего не оставалось, как идти вслед ему, хотя лежащая впереди тысяча километров сводила ноги холодной судорогой, и ей хотелось лечь от отчаяния и не вставать.
Их городская обувь, не запланированная на такие длительные усилия, полезла в стороны, растрескалась, а когда пошел дождь, расхлябла, так что Санька едва дотащилась до магазинчика в какой-то деревушке,
Еще пришлось купить два плаща, потому что зарядили осенние дожди, но и плащи часа через два промокли, влага пробиралась к телу, а кроме того, с них натекало в сапоги. Григорьев на все это не обращал внимания, он как бы отключился от внешнего мира, дождь так дождь, вода так вода, он шел и шел, не убыстряя и не замедляя шага, не разговаривая и не думая, и Саньке казалось, что если она не остановит его и не протянет кусок хлеба с колбасой и луком, то Григорьев так и пойдет, не ощущая ни голода, ни усталости, забыв о том, зачем ему и куда, и будет ходить, раз за разом опоясывая землю, пеленая ее своей беспричинностью и укором.
Иногда их спрашивали, почему они идут пешком, и предлагали денег на билет, но Санька отвечала, что они идут на могилу матери, и тогда тем, кто спрашивал, все становилось понятно, и они не задавали больше вопросов, а относились к Саньке и Григорьеву почтительно, как к старшим, а иногда плакали, вспоминая свои удаленные могилы.
Григорьев избегал городов, сворачивал на окольные пути, делал по десять-двадцать лишних километров, лишь бы не забираться в лязгающие челюсти улиц и в толпу отсутствующих людей, а однажды Санька заметила, как он замедлил шаг и не решался пройти под строящимся эстакадным мостом, у которого были навалены железные фермы, трубы и огромные серые плоскости. Санька обогнала его и пошла впереди, но Григорьев все равно свернул, полез на насыпь и спустился с другой стороны, минуя сквозной зев моста, и Саньке пришлось дожидаться, когда он снова выйдет на дорогу.
Ночевали они большей частью в скирдах свежей, пахнущей хлебом и пылью соломы. В соломе было тепло и удобно телу, все мокрое Санька раскладывала для просушки, а если и ночью шел дождь, то расстилала одежду под соломой, так новая вода на нее не попадала, и одежда провяливалась.
Они почти не разговаривали, Григорьев за день едва произносил десяток слов. Он сильно похудел, щеки запали, и очень утончились и беспричинно вздрагивали руки. Руки Григорьева вызывали в Саньке особую жалость. Они все время мерзли, беспомощно засовывались в рукава и карманы, суставы на длинных пальцах кругло выпирали, и Саньке все хотелось взять эти бедные, красные, бездеятельные отростки и согреть дыханием, растереть и вложить в них хоть что-нибудь, чтобы они не висели так ненужно и безнадежно.
Где-то на половине их безумного шествия по расхлябанным российским дорогам встретился свирепый северный ветер и дождь со снегом. Скудная одежда продувалась насквозь, и насквозь пронизывал тело тугой, ломящий холод. Ветер не давал быстро идти, а в вялом движении их обоих колотила дрожь, лица забивал липкий снег. В сузившихся окрестностях слякотно вздыхали, проносясь, простуженные машины с оледенелыми кузовами. Поскользнувшись в очередной раз, Григорьев сполз по осклизлому склону вниз и приник к обросшей снегом траве. К нему, чтобы помочь, скатилась Санька, но он протестующе поднялся сам и, заметив на окраине гриппующего мира неряшливо развороченную скирду, свернул к ней и повалился на кучу соломы. Его спину залепил мокрый снег, подтаял и покрыл ледяной коркой.
Санька вырыла в скирде нору и, стоя на коленях, заволокла Григорьева в убежище. Стащив с него оледенелый плащ, она завесила им вход и какое-то время отрешенно лежала в гулкой тишине. Потом заставила себя подняться и стянула с Григорьева сапоги и портянки из шарфов, разулась сама и, найдя снаружи углубление, в которое не залетал снег, кинула туда обувь для отдыха. Привалившись
Замерев, она всматривалась в мешанину дождя, ветра и снега и, когда звук повторился, уловила движущееся кругами пятно, то удаляющееся, то проносившееся совсем близко. В прорези непогоды определилась и пропала огромная птица. В безвыходном крике она надвинулась на скирду, и размах ее крыльев перекрыл небо.
Укрываясь от чужой тоски, Санька торопливо заползла в нору и провалилась в сон.
Сон разорвал новый гибнущий крик, и скирду снова настиг шум огромных крыльев. В прояснившемся утре Санька увидела разбегающегося по окраине поля журавля с поврежденным крылом. Над ним кружил и стонал другой, летел и замедлял полет и показывал, как это просто — оттолкнуться от земли и опереться на воздух, а когда бегущий внизу почти натыкался на кромку желтого леса, летящий слал новый отчаянный крик и разворачивался на новый вираж. Бегущий, гортанно ответив, устремлялся в обратную сторону, и там его бег обрывало шоссе.
Раз за разом птицы заходили на новый бросок, и кричали, и звали, и каждый их клик казался последним. Санька зажала уши, чтобы не слышать их безнадежного стона, а когда снова решилась посмотреть на закраину поля, то увидела медленный и тяжкий взлет раненой птицы, над скирдой пронесся торжествующий трубный глас, и две тени исчезли в осенней хмари.
Утром они пошли дальше. Санька видела, что Григорьева пошатывает, но на все вопросы он молчал. И только к вечеру, когда они устраивались на ночлег, Санька обнаружила, что у него жар. Ночью он стонал в тяжелом, душащем сне, высовывал в наружный холод голову, Санька затаскивала его в глубину логова и слушала прерывистые хрипы в его груди. Когда рассвело, она хотела бежать отыскивать аптеку, но Григорьев упрямо вылез из скирды и, наклонив вперед голову и плечи, пошел дальше, и она волей-неволей пошла тоже, утешая себя тем, что должно же встретиться впереди какое-то селение, где она возьмет лекарства, а может, даже уговорит Григорьева показаться врачу.
Но при упоминании о враче Григорьев впервые за всю дорогу коротко и хрипло рассмеялся, а на протянутые Санькой лекарства просто не взглянул и всех ее уговоров на эту тему не слышал.
Через несколько дней потеплело, проглянуло скудное солнце, не так уж много оставалось до проклятого богом Житова, куда, как поняла Санька, шло тело Григорьева, и Санька начала надеяться, что, может быть, продолжающийся целый месяц однообразный кошмар пешей ходьбы закончится. Подумать о том, что будет там, в Житове, что вообще будет потом, Санька не решалась и даже не могла, мысль ее просто упиралась в некий рубеж, в глухую стену, за которой непонятно что было, и даже неизвестно, было ли вообще. Сейчас для нее главное в том, чтобы дойти хоть куда-то и закончить, закончить эти поэтапные пятидесятикилометровые броски, эти шаги, шаги, шаги…
Оставалось дня на три пути, как вдруг Григорьев почему-то не встал утром и не пошел вперед, а продолжал спать. Он спал весь день, всю ночь и не проснулся на следующее утро. Санька перепугалась. Они были одни в поле, во все стороны не виднелось никакого жилья, лишь по дороге очень липко шелестели машины. Санька начала будить Григорьева, он вяло мычал что-то и не просыпался.
— Григорьев, миленький… — трясла его Санька. — Николай Иванович, голубчик! Ну, проснитесь, нам же немного осталось, совсем немного! Мы скоро в Житово придем, в Житово, слышите? — звала она. — Николай Иванович, Николай Иванович, да что же вы? Это я, Санька, это я! Ну, проснитесь же, миленький мой, хороший! — умоляла она. — Что же это с вами, что же мне делать-то, что делать, Николай Иванович? Родной мой, милый, жалкий мой, бедный, что же ты? — шептала она. — Николай Иванович, Коленька, слепой мой, трудный, единственный, вот я тут, вот я люблю тебя, а ты не слышишь, ты мне на всю жизнь, и никого не будет кроме тебя… Николай Иванович, — звала она, — Николай Иванович, ну, отзовитесь же! Мы сейчас встанем, мы пойдем, нам уже мало, мы встанем, мы встанем…