Она что-то знала
Шрифт:
Она с великим неудовольствием, просто за компанию, оставалась ждать артиста у служебного подъезда («Ну что вы хотите увидеть? Вышел, пошёл, как все»), но зато с великим удовольствием занималась приобретением цветов для него. Три года у Маревича на поклонах были лучшие букеты в театральном Ленинграде. Цветы тоже являлись прекрасным миражом, так что – мираж к миражу, такова была безупречная логика Розы…
«Гамлет» в Детском театре шел в самой простодушной интерпретации из возможных—хороший мальчик, бывший школьник, попал в переплёт. Маревич играл элементарно и сильно: хватался за голову при явлении призрака, на словах «Дания – это тюрьма» колотил руками в чёрные металлические ворота, кстати сооружённые на сцене, отчаянно рыдал над телом убитого им Полония, а советуя Офелии ступать в монастырь, сардонически хохотал. Нерешительность его прямо объяснялась неопытностью – добрый, весёлый мальчик жил до поры в счастливой семье,
Маревич для Розы воплощал идеальный образ человека-жертвы: то был центр её зарождающегося трагического мировоззрения. Совсем иначе относилась к артисту Марина – он для неё был частью рукотворного, искусственного, забавно-игрушечного мира, в который она сразу решила попасть в качестве фигурантки. Это к ней должно быть обращено лицо героя-любовника, это она будет «о радость, о нимфа», это ей положено гибнуть, петь и плыть по вечной реке в белом платье ничьей невесты. Она хотела навсегда очутиться в нутре этого мира, где идёт другой снег и светит другое солнце. Что до Лили, то она давно искала себе службу вне фасадной идеологии, нечто всепоглощающее, несколько мученическое и разделённое с товарищами, – и нашла. Лиля откосилась к своей театральной вахте совершенно серьёзно: писала Маревичу подробные записки, как он сегодня сыграл и что следовало бы улучшить, очень волновалась о его моральном облике и всегда дожидалась актёра после спектакля, как будто желая убедиться, что непременная сценическая гибель ему ничуть не повредила. (Л Маревич на сцене отчего-то постоянно гиб.) Алёна же была по-простому рада – счастлива вырваться из коммунального ада с его распаренными бабами и бузящими мужиками в чистое интеллигентное житьё: спектакли-книжки, умные разговоры.
Следующий удар но священной любви нанёс спектакль на военно-революционную тему под названием «Горячий ключ», где Маревич самоотверженно и на редкость бездарно играл комиссара Боренко. Семиградский, главный режиссёр театра, решил стереть с Маревича нажитые штампы, и в результате бедный артист, совершенно не понимая, что ему делать, орал два часа дурным голосом» а его дивные пшеничные волосы были зачёсаны назад и покрыты лаком, отчего обнаружились начинающиеся залысины. За эту роль Маревич получил премию Ленинградского обкома комсомола, за чем последовал последний и окончательный удар – артист не только вступил в партию, но и немедленно возглавил партийную организацию театра. Хитрый и мудрый ход Семиградского, осторожно и с большим умом выстраивавшего оборонительные укрепления театра (на носу была премьера по Окуджаве!), оценили все посвященные, но девочки были потрясены. В сладкую область чистой мечты замешалась кислая скука реальности! «Парторг не может играть Гамлета, – отчеканила Роза. – Максимум – Клавдия».
Она не перестала любить Маревича, но её чувство осложнилось: избранник выказал признаки очевидного падения. Да, так и должно было быть в испорченном мире, где погибало всё прекрасное, потому что прекрасное было случайностью, а гибель – законом, но ведь единственное, что позволено человеку, – это личное отношение ко всему на свете, позволено до поры, пока он это свое личное хранит в душе и не трезвонит о нём по миру. И чувство Розы приняло надрывный и страдальческий оттенок – падение любимого было не остановить, оставалось скорбеть и оплакивать его гибель.
Марину тоже царапнуло известие о партийности Маревича: оно неприятно свидетельствовало, что мир, в который
Алёна простила Маревичу всё и сразу: он не виноват, его попросили, уговорили (кстати, так и было). Она росла среди жалких, слабых людей, которые не могли справиться с простейшим бытом, с элементарными нормами разумной жизни, с собственной немудрёной природой. Они ненавидели свою работу, тупо и внезапно напивались, рьяно разводили огонь бессмысленных свар, и партия, обречённо зависшая унылой храминой над этой толщей судорожно корчащейся мелкой живности, была такой же торжественной бесполезностью, как раньше церковь. В спорах с девочками Алёна твердила одно и то же: и партийные бывают хорошими людьми. «Да, – глубоко иронически улыбалась Роза, – как бывают хорошими людьми дурочки вроде тебя». Добродушие Алёны притягивало и бесило её одновременно.
Но Лиля сломалась. Совместить в уме прекрасного принца с парторгом ей не удалось, и она поступила резко и бескомпромиссно: перестала ходить в Детский театр навсегда. О, своих критиков и отрицателей партия воспитала по своему образу и подобию – они были такими же, как заветные герои коммунистических сказок, только с другим набором идей и лозунгов. Некоторое время девочки продолжали служение втроём, без Лили, но Серебринская, продолжая общение с ними, все разговоры о Маревиче встречала, как замёрзшее железо встречает тёплый глупый язычок.
Странным образом беспечный Маревич почувствовал неладное. Он давно заметил смешных, старательных девочек, которые были достаточно воспитаны, чтобы ничем ему не досаждать, и иногда оказывал им знаки внимания – улыбался и приветственно махал рукой, когда видел их у входа в театр. Даже несколько раз подмигнул со сцены. И вдруг они исчезли. «Выросли…» – подумал Маревич, стараясь не увязывать пропажу поклонниц с печальным и суровым письмом, которое он получил от Лили Серебринской. Она, конечно, не могла уйти просто так. Она объяснилась. Маревич пожал плечами и сунул письмо в ящик, где лежали разные полученные от зрителей курьёзы, но что-то щёлкнуло и в его душе, и в его судьбе. Внезапно надоел театр, опротивел город, потянуло куда-то на свежее, новое, незамаранное житье, где бы он перестал быть парторгом, изображающим Гамлета. Через год Маревич уехал в столицу и стал для девочек воспоминанием.
– Но, кошечка моя, как это бывает, тра-ля-ля, повод прошёл, а привычка осталась! – засмеялась Марина. – Мы уже так приспособились друг к дружке, что продолжали собираться и ходить вместе без всякого Юры Маревича. Ау, да и нужен ли он нам был, на самом-то деле? Знаете, я ведь и сама встречалась с такими явлениями – поклонники, восторги, обожания… фу-ты-ну-ты, ой-ой-ой… куда ж комиссару без штанов, как говорится… Всё отлично, принимаем и благодарим. Такая профессия, да-да-да. И всё-таки мне всегда казалось, что это не ко мне, что обожают не меня, что я вместо кого-то изображаю что-то. Наверное, это и значит – быть символом…
– А когда вы заключили договор? – невинно спросила Анна.
– Какой такой договор?
– Ну… этот… священный, —наугад ляпнула Анна.
– Что вам об этом известно?
– Почти ничего.
– Ну так и не выдумывайте на ровном месте. Ах, Боже мой, Боже… Фаина Раневская в молодости играла в какой-то пьесе… Погодина, кажется… Провинция, меблированные комнаты, она – проститутка, молится Богу. А в конце и говорит: «Боже мой. Боже! Неужели и ты, Боже, хочешь того же?! Так приходи». Кто-то рассказывал или писал… Фу, не помню ничего, но как мне нравятся эти глухие театральные предания, бормочущие рассказчики, тёмные воспоминания… мрр… всё так зыбко. И эти загадочные люди, эти великие артисты, которые умели вызывать любовь и умирали в одиночестве. Красиво!
– Что же тут красивого – умереть в одиночестве?
– Не понимаете… Не просто умереть в одиночестве, а быть великим и умереть в одиночестве, вот что красиво. Не выклянчивать любовь и помощь, как все. Не цепляться за ничтожных ближних…
– Вы очень горды, Марина.
– Есть такое дело. Мамашей своей переболела в детстве. Мамашка у меня была та ещё птичка божья. Шляпы делала немыслимые и платьишки мастрячила, но это ладно. Всё со своей фабрики ткани таскала – обмотает штуку вокруг жопы и выносит. Шила мне из кусочков, вот тоже, я вам скажу, такой от кутюр был, у-у! Но как унижалась перед своими мужиками, это не рассказать. Есть такие женщинки, у которых на лбу написано, что их следует обмануть и бросить, – вот моя Ирма была из таких. Из тех, кто мужикам бутылки ставит, да ещё с закуской…