Она что-то знала
Шрифт:
– Пошёл ты в жопу, – коротко ответила актриса.
15н
– Довольно кукситься! – бывало восклицала она. – Смотри на арлекинов!
– Каких арлекинов? Где?
– Да везде! Всюду вокруг. Деревья – арлекины, слова – арлекины. И ситуации, и задачки. Сложи любые две вещи – остроты, образы, – и вот тебе троица скоморохов! Давай же! Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!
Так я и сделал. Видит Бог, так и сделал.
Вздыхая
– Марина Валентиновна, я хотела вас спросить, а почему именно сегодня… – начала Анна.
– Понимаю. Пирожное будете? А я съем на радостях. Ра-ра-ра-рам, у-ту-тум… Я сделала это из-за вас, детка. Дя-дя-дя, и не смотрите оленьими глазами. Из-за вас. Я все время смотрела на происходящее с вашей точки зрения. Вот приехал свежий человек, образованный, неглупый… И я видела, какая на сцене творится скучная, тупая, грязная лабуда, и меня так тошнило от каждого слова…
– Но вы не могли знать мою точку зрения! Вы её просто придумали!
– Да? А разве вам не было противно?
– Нет, – ответила Анна. – Я ничего толком не понимала и пыталась разобраться, что к чему. Никаких чувств не возникло ещё.
– И вам не было стыдно за меня? Что я в этом участвую?
Анна, улыбнувшись, отрицательно покачала головой.
– Какое же я имею право вас осуждать? Я ничего о вашей жизни не знаю толком. И пьесу не читала, и спектаклей этого режиссёра не смотрела. На основании такой скудной информации как я могла сделать заключение?
– Разумно. Вы отвечаете – разумно. Ко-ко-ко, возразить нелегко. Вы знаете, на самом деле я поступила так в память… о Лиличке. Да, верно: вы соединились у меня с образом Лилички. Я перенесла на вас её строгость, идеализм, пуританскую чистоту..
Анна иронически двинула бровью, вспомнив странички из дневника Серебринской.
– А нечего тут бровки вскидывать – да, чистоту. Нелепости её последних дней только оттеняют чистоту её жизни в целом. Подумаешь, какие-то мелкие пятнышки… Лиля просто ненавидела этот «Инсулин». «Ты состоятельная женщина, ты играешь Островского, Шекспира, ты в таком положении, что тебя в театре пальцем не тронут, и ты связываешься с модной дрянью, ты тащишь на сцену пошлость времени, пену дней! Вы обезумели! Вы губите культуру! Вы преступники, государственные преступники!» О-о-о, как она вопила, боже ж мой…
– А вы теперь думаете, что в этих словах есть доля правды? – осторожно спросила Анна.
Марина нахохлилась, задумалась, кроша сложное новомодное пирожное с противным белковым кремом.
– Не понимаю, – наконец сказала она. – Не понима-ма-ю. Зачем я взяла эту гадость. Вот что это такое? Какие-то перья, хлопья, крем этот жуткий синего цвета… Невозможно есть, у-у-у.. Десерт «Космическая фантазия»! А я так любила раньше старые пирожные – корзиночки, буше, эклеры, те, что с масляным кремом… Нет, это много чести Бисову будет – приписать ему гибель
К Марине подбегали люди, возбуждённо сверкая очами, подошла и крупная, встревоженная дама, мощно разрезавшая воздух грудью, как океанский лайнер воду, – Ирина Михайловна, секретарь Муранова, и Марина, изобразив притворное волнение, отправилась к властителю местного пространства.
Анна ждала Марину в прихожей у секретарши, пытаясь представить себе всероссийски известное лицо Вадима Муранова, с его резко очерченным квадратным подбородком, клоком седых волос, которые он без всякого стилиста укладывал элегантно падающим на крепкий высокий лоб, умными лукавыми глазами и крутым разлётом густых когда-то бровей.
В этот момент, рассеянно глядя сквозь Марину, сидящую в его кабинете, Вадим Спиридонович остатки бровей хмурил подперев голову правой рукой, причем указательный палец упирался в висок, а безымянный, согнутый крючком, подымал кожу над бровью, так что глаз изумленно-иронически округлился. Он пригласил в театр Богдана Бисова точно с теми же целями, с какими выпускал когда-то спектакли о Гражданской войне и колхозной жизни: задобрить Молоха времени, сунуть ему что-то в пасть, чтоб отвязался. Он не хотел никаких скандалов, расколов… Окна кабинета, выходящие на тихую когда-то, а теперь разутюженную джипами Большую Козловку, были плотно зашторены коричневым бархатом, и два бронзовых ангела, фривольно обнявшие часы над камином, облицованным искусственным малахитом, казались угрюмыми, потускневшими. Они умели быть и другими, эти ангелы, много чего повидавшие в кабинете Театра имени Театра, где стоял известный всей труппе чёрный кожаный диванчик, на котором пришлось уже семь раз за сорок лет менять обивку.
– Марина Валентиновна, – говорил Муранов, что было признаком показного охлаждения его к актрисе, поскольку обычно она была для него просто Мариной, с того дня, как пришла первый раз в кабинет, синеглазая, злая, великолепная, в джинсах, сползающих с худых бедер, и он поразился фантастическому сходству её с легендарной возлюбленной отца. – Вы читали пьесу три месяца тому назад… Вы согласились играть…
Марина понуро кивала и, наполнив глаза слезами, умоляюще сложила ручки на груди.
– Ну, мы сейчас будем ломать руки и вздыхать, да? – фыркнул Муранов.
– Читала, Вадим, читала… Согласилась…
– Так в чё-ом дело? Что случилось, а?
Марина закрыла глаза, медленно открыла, комически простерла руки к Муранову и патетически воскликнула:
– Ну не сдюжила я!
Муранов прикрыл рот кулаком, но Марина все равно угадала его улыбку и обрадовалась, что по-прежнему пробивает любую мурановскую защиту, всегда пробивает, с того дня, как она, вконец оголодавшая молодая вдова, все деньги, привезённые подругой Розой, ухнувшая на дефицитные о ту пору джинсы, явилась к нему в театр и заставила взять себя в труппу.