Она что-то знала
Шрифт:
– Будут. Не обязательно за культуру, но за что-нибудь будут.
– Уверены?
– Уверена, на-на, на-на. Ан-на-на… загадочная Ан-на-на… особенно когда вся эта рулящая сволота научится продлевать себе жизнь до ста лет, а к тому всё идёт. Они, бедолаги, сидят и думают, когда их папочки, дядюшки и дедушки ёкнутся и освободят хоть чуток места у котла, а папочки и дедушки купят себе какую-нибудь чудодейственную «сыворотку из-под простокваши», да ещё придавят годков пятьдесят сверх срока, и что тогда? Что тогда молодежи-то делать? Тогда ау-ау, дверка закроется вообще. Отстанется «бить и убивать», пи-ра-пи-ри-рам… Здоровски – в эту вот пору прекрасную жить не придётся ни мне, ни тебе… Хотя ты, может, и доживёшь. Я – нет.
– Почему?
– Спасибо, я не хочу жить.
Марина сказала это самым обыденным тоном, как говорят «Спасибо, я не хочу есть». Анна рассмеялась.
– Марина, простите, я вас наблюдаю два дня – вы всё делаете с таким удовольствием, с аппетитом… В вас ничто не оборвалось, не погасло. Зачем вы сейчас кокетничаете со мной и говорите, что не хотите жить? Это неправда совсем.
– Ай, улёт! Я же нечаянно представила себе… у-у-уах!… что вы на самом деле мой биограф! И решила спровоцировать роскошный абзац вашего будущего сочинения. «Мы сидели в Сандунах, и Марина вдруг сделалась серьёзной и печальной. „Я не хочу жить», – тихо сказала она. – „Но почему, почему?» – „Это тайна, и я унесу её с собой»”. Тирлим-бом-бом!
– Яков Михайлович считает, что женщины средних лет – опора государства и не имеют права не хотеть жить и решать сами себя. Он говорит, что такой привилегии у них нет и не может быть. Это, говорит, настоящее мужское дело. Не хватает еще, говорит он, чтоб тётки стали кончать с собой от неведомых причин.
– Э! – оживилась Марина. – Эге-ге! У нас прорезались такие миленькие питерские зубочки! Тра-та-та… Угу. Значит, я тётка, а тётка должна знать свое место, так?
Марина приблизила к Анне злые синие глаза и прошипела:
– Я тебе, б… не тётка нах… Я Марина Фанардина, которая никогда тёткой не будет! Я чер ная моль, я летучая мышь. И я решу лично – когда, где и как мне умереть. Я. Это. Решу. Сама. Понятно?
Анна поняла – что устала от этой женщины.
16о
Надо помнить, что смерть – это не наказание, не казнь. У меня, вероятно, под влиянием владевшего мною некогда алкоголизма, развилось как раз такое отношение к смерти: она – наказание. А может быть, так оно и есть? Тогда за что? Тогда и рождение – наказание, со своим, ещё более трудно объяснимым «за что»?
Мир для Анны стал разваливаться на фрагменты ещё в Сандунах, сбрасывая один за другим круги восприятия. Она уже не смотрела, что и сколько ей наливают, перестала понимать, что находится в чужом городе, с чужими людьми, напротив – обнаружила удивительную, невыразимую общность всего сущего, которая раньше скрывалась от неё за горой ненужных деталей.
Была общая, нежная, сине-серебристая несчастливость, которая имела прямое отношение к луне, в полном праве сиявшей на небе, к лицу Марины Фанардиной, к уличным фонарям, к блеску автомобильных, мимо льющихся боков, который повисал на ресницах, все казалось пропитанным этим блистательным, артистическим несчастьем – быть декорацией, прелестным ничтожеством, переливаться даром, напоказ. Ничто не растёт в лунном свете… Но сверкающая бесполезность ненастоящих существ и фантомных вещей сейчас забавляла Анну, ей всё нравилось, только часто тёрла глаза руками – они отчего-то слезились и побаливали там, глубоко, на дне. Была дикая идея протереть глаза водкой – слава богу, Миска вовремя заметила дурной жест и остановила. Из Сандунов они отправились в подвальный ресторанчик в переулке у Тв…кой улицы: там после водки стали пить коктейли с адскими названиями: «Чёрный оргазм», «Секс на вулкане». Марина утверждала, что им необходимо погрузиться в океан мировой пошлости.
На
Память потом сработала, как претенциозное авторское кино: всплывало лицо Марины, шевелящее беззвучно губами, а сумбурный, с всхлипами и междометиями, текст накладывался на падающие в глаза улицы с пустыми тротуарами и оживлёнными трассами. Марина всё порывалась навестить какую-то «толстую сволочь» и объяснить ей, кто есть кто в подлунном мире, причём оказалось, что эта сволочь – её дочь Аля, которая, несмотря на сложные отношения с матерью, жила в одной из её квартир и на её деньги. Марина утверждала, что именно из-за дочери она не стала великой актрисой, и вовсе не потому, что дети забирают силы и время, а потому, что потеряшкам вообще нельзя размножаться.
– Заземлилась, замутила воду, потеряла ключи! – кричала Марина. – Наполовину стала обезьяной… и чего ради? Га-га-гадюка с меня денежки тянет, и я же у неё во всем виноватая…
В полёте прихватили мужчину лет сорока, в дорогом бежевом пальто, который романтично стоял посреди моста, глядя в воду. Марина решила отговорить встреченного от напрасного гибельного шага, но тот, как оказалось, вышел откуда-то пописать и пописал, но это и было всё, что он помнил. Бежевое пальто поместили к Миске на заднее сиденье, и, как спокойно заметила Марина, «теперь на компашку пятьдесят процентов брёвен, непонятно, как отгружать будем».
В её злой, бурной и холодной крови кроме алкоголя явно сновали и другие дурманы, однако принимала их Марина тайно от собутыльниц, не признаваясь и не предлагая разделить. Но концентрация в ней яда, видимо, была такой, что окружающие невольно дурели и сами. Посвистов и припевок в её речи стало значительно меньше, зато повторять слова она стала чаще. Проступила навязчивая тема сравнения, и сравнивала себя Марина не с фривольной певичкой Истамановой и не со своими ближними и дальними современницами, а с Верой Комиссаржевской. Получалось, что вся русская история в XX веке упорно и очень успешно вела к тому, чтобы Марина не стала Комиссаржевской. «У них языки с гувернантками и в них Чеховы и Блоки влюбляются, а у нас мама-воровка с ткацкой фабрики и никаких Блоков». Наконец Марина договорилась до того, что в мире всегда есть всё, что нужно миру, и если в мире нет великих актрис, значит, они миру и не нужны. Анна согласилась, добавив, что не только великих актрис, но и вообще никаких великих людей более не нужно, потому что это ведёт к дискриминации людей по признаку масштаба личности, а это ничем не лучше пропаганды национального или социального превосходства.
– Да! – воскликнула она. – Следовало бы изъять из оборота выражения «великий писатель», «великий учёный». Запрещено!
– А «известный», «знаменитый», фррр… что ещё?., «прославленный», «выдающийся»? Можно?
– «Выдающийся» – ни в коем случае, это дискриминация того ряда, из которого он выдаётся, а остальное можно.
– Не-е. – засмеялась Марина. – Ничего нельзя. Тоже дискриминация. Надо упразднить… это всё. А то получится, что тот, кто известен, лучше тех, кто неизвестен. Обида людям! Подумаешь, одного в лицо знают миллионы, другого тридцать человек, ну и что?