Оноре Домье
Шрифт:
Роден, в сопровождении литейщика Рюдье, пришел, чтобы присутствовать при установке выполненного им замечательного бронзового бюста Виктора Гюго. Творение Родена было установлено на втором этаже, напротив мраморного бюста этого олимпийца, изваянного Давидом д’Анжерским {204} .
Хотя отличные отливки Рюдье высоко ценились также за пределами Франции (именно поэтому Роден, Бурдель, Деспио, Майоль {205} доверяли ему отливку своих шедевров), Роден,
Обернувшись к Полю Мерису, рядом с которым стоял довольно посредственный скульптор Люсьен Палле, верный культу Гюго и… Деруледа {206} , Огюст Роден долго со сладострастием ваятеля водил жадными руками по пышной вздыбленной бронзе, потом покачал головой и, словно отметая чье-то возражение, сказал:
— Видите ли, тут чего-то не хватает… чего-то существенного.
— Напротив, на мой взгляд, все как надо.
— Нет, видите ли, здесь не хватает… золота!
Верный друг Виктора Гюго — немолодой седовласый человек — удивился.
— Да, здесь не хватает золота. Только если добавить золота, зазвучит и патина и бюст. Рюдье, отлейте его заново. Надо добавить к патине золото, и добавить щедро.
— Это легко сделать, — сказал Рюдье с поклоном, — я думаю, вы будете довольны.
Спустя две недели бюст Виктора Гюго вернулся на площадь Руаяль, и его патина, отливающая золотом, была и впрямь великолепна. Роден на этот раз выразил удовлетворение, а за ним и весь Париж: вереницы людей потянулись в бывший особняк Марион Делорм, превращенный в дом памяти гению.
Возвратившись спустя одиннадцать лет в эту обитель славы, я заметил, что освещение шедевра Родена не из самых удачных. Я дал ему знать об этом через Поля Гзелля, одного из самых ревностных его приверженцев, наряду с Гюставом Жеффруа, Шарлем Морисом {207} , Бурделем, Райнвером, Марией Рильке {208} , и Жюдит Кладель. Вот почему в этот день я принимал Родена в музее Виктора Гюго.
Выбрав новое место для бюста и попросив смягчить дневное освещение, Роден, слегка отяжелевший, но еще более величественный, со своей бородой Юпитера, проследовал за мной в мой кабинет, где как раз обрамляли великолепные гравюры, на которых он изобразил старого Гюго: они послужили основой для создания двух бюстов писателя, а также для эскизов памятника ему же. Впрочем, как известно, предпочтение было отдано «клюкве», состряпанной Барриасом {209} .
В этот день великий скульптор сообщил мне множество любопытных сведений о сеансах позирования, которых, по существу, Виктор Гюго ему не дал, о чудовищной работе, которую по памяти провел Роден на авеню Эйлау.
Разговор наш вскоре принял иной оборот. Заметив на моем письменном столе чуть выцветший эстамп, Роден спросил, что это такое.
— Это план
— И что же это такое?
— Это вещь Домье: она позволила ему опознать каждого из депутатов, которых он задумал заклеймить в своем «Законодательном чреве». План этот мне подарил один художник с острова Сен-Луи. Он друг мадам Домье и живет в квартире и мастерской покойного мастера, в доме № 9 на набережной Анжу.
— Знаю, я туда однажды ходил вдвоем с Жеффруа. Там еще лежали литографские карандаши, палитра Домье, акварели и наброски, и мы даже поднялись по маленькой лестнице в мансарду, куда Домье ходил курить трубку и мечтал, глядя на Сену… А это что?
— Слепок фрагмента колонны Траяна: лицо пленного… Этот слепок украшал мастерскую Домье…
— А вон та статуэтка? Да ведь это…
— «Ратапуаль». Этот отличный экземпляр принадлежит нашей соседке, жене Артюра Ранка. (Этот экземпляр Ратапуаля мне довелось вновь увидеть после первой мировой войны у Аристида Бриана, которому мадам Ранк преподнесла его в подарок.)
Роден взял бронзовую статуэтку и долго ее рассматривал. Его властный взгляд не мог оторваться от Ратапуаля, который со своими закрученными усами, остроконечной бородкой, в шляпе набекрень, в сюртуке, свисающем на тощие ноги, навсегда останется немеркнущим образом бонапартистского агента — то ли офицера, то ли полицейского, из тех, что разъезжали по стране накануне 2 декабря, настраивая французов в пользу бонапартизма и подготовляя плебисцит.
На моем письменном столе лежали фотографии и прекрасные снимки барельефа «Эмигранты». Я как раз начал кропотливо исследовать творчество Домье, да и независимо от этого снимки его работ были на своем месте в этом очаге романтизма, где на стене висел отличный оттиск с подписью Виктора Гюго под монограммой «H.D.» — знаменитой литографии, на которой императорский орел лежит, сраженный «Возмездием».
Роден поставил назад «Ратапуаля», потом, разглядывая «Улицу Транснонен», которую предоставил нам Эдмон де Гонкур, сказал:
— Ах, Домье! Я был с ним знаком, когда начинал работать у Каррье-Беллеза {210} . Какой скульптор!
Я часто думал об этих словах Огюста Родена: ведь кто, как не он, имел право высказать подобное суждение? И вот, перечитывая «Дневник» Гогена {211} по случаю столетия со дня рождения художника, я нашел в нем следующие слова, написанные в начале этого века:
«Домье изваял иронию».
Гоген тоже понял силу искусства Домье.
Критик, сравнивавший Домье с его соотечественником Пюже, сказал об этом еще лучше. Как и Пюже, Домье опередил свою эпоху. И того и другого больше всего привлекают люди из народа; Пюже — матросы и грузчики, Домье — бродячие артисты и вообще рядовые французы. Скорбные Атланты создателя «Милона Кротонского» предвосхитили трагическое шествие «Эмигрантов». У обоих — буйная сила, стремительность жеста, пылкость телесной экспрессии — след общей их колыбели — Марселя. Одно и то же патетическое величие у обоих, та же энергия жестов, напряженные до пароксизма мускулы.