Оп Олооп
Шрифт:
— А ты… любила?
— Да.
— Так почему ты краснеешь?
— Потому что никогда не была любима!
Ее зрачки, окруженные темными мешками под глазами, расширились в ужасе. Легкая дрожь пробежала по ее коже. Раздался первый всхлип, и Оп Олооп прижал ее к груди.
— Бедная! Бедняжка!
За то время, что прошло с момента его побега из Хельсинки, он сумел приглушить свои инстинкты, приручить их. Математическая дисциплина, с одной стороны, и железные оковы для любых страстей, с другой, лишили его умения общаться с женщинами. Он никогда не отводил женщине достойного места в своей иерархии, поскольку ее раздирают противоречия, ею руководят инстинкты, и она не может, подобно мужчине, выбирать, каким порывам следовать, и отгородиться от мира стеной высокой морали. Поэтому его контакт с женщинами происходил по касательной, в той мере, в которой это было необходимо для поддержания мужественности. Оп Олооп шел к ним, не обременяя себя излишними сложностями. Реагировал на их приманки, но не принимал их запутанных капризов. Вкушал их непенф, но не пьянел от любви. Оставлял чаевые и, освободившись от соков и тоски, заносил в свою книжечку очередной номер, имя и впечатления. И все. Иногда, в исключительных случаях, случайно найдя в запретных местах интересную собеседницу со сложной судьбой, ненадолго задерживался. Без какой-либо логичной причины, пока он утешал Кустаа, ему вдруг вспомнился Пол Аллард, французский интеллектуал, которому во время войны, после X армии, было поручено создать военный бордель. Где он сейчас? И Хильдебранда, скороиспеченная, по словам ее товарок, итальянская графиня, которую прозвали верблюдицей, но не за горб, а за ту готовность, с которой она, подобно этим животным, подставляла спину, чтобы ее оседлали… И медовым голосом снова произнес:
— Бедняжка! Какое будущее тебя ждет!
Кустаа, все еще в слезах, разжала свои объятия. Посмотрела на Опа Олоопа, ласкавшего ее с прежней нежностью. И, не зная, как еще выразить свою благодарность, растянулась обнаженной на пурпурном покрывале ложа.
Контраст цветов подчеркивал ее красоту. Металлические отблески змеями извивались на ее лишенной поэзии, обессиленной и обескровленной плоти, придавая ей блеск и жизненную энергию.
Оп Олооп начал раздеваться.
Он не был пуританином. Пуритане — циники со смешным налетом цивилизованности. Он смотрел на жизнь с честностью, которой она одаривает здоровых людей. Для одних мораль — это разум, иными словами хитрость, для него — напряжение воли, иными словами жизненный ритм. Поэтому в сложившейся ситуации он отбросил все угрызения совести, дабы утолить свои естественные потребности.
Раздевшись наполовину, он, однако, содрогнулся от ощущения неправильности. Половой акт, да и любой акт по умолчанию претил ему отсутствием в нем красоты. Яростный, лишенный эстетики, слишком громогласный и увенчивающийся полным придыханий оргазмом, он вызывал в нем неизбежное отвращение. Опу Олоопу хотелось бы, чтобы природа наделила совокупление всеми достоинствами равновесия и экстаза. В свете всего этого, растянувшись сбоку от Кустаа и отметив диспропорцию их роста, он почувствовал превосходство любви платонической над пластиковой абсурдностью любви физической.
Но физический контакт пробудил другие силы… И Оп Олооп сказал с полуулыбкой:
— Единственное, что заставляет меня лицемерить, — это любовь.
Когда чувства уже сдавили грудь, в соседней комнате раздался резкий телефонный звонок. Мадам Блондель взяла трубку. Мариетти и Ван Саал спрашивали Опа Олоопа. Услышав свое имя, он прижался спиной к пурпурному покрывалу. Напряг слух. Его охватил необъяснимый ужас. Он ждал ответа как приговора.
— Нет. Его нет. Он уже ушел. — И, чтобы подкрепить ложь, тем же шутливым тоном мадам Блондель произнесла: — Да… В любой день… Самое время для звонка!
Вернувшись к своим играм, Оп Олооп был уже не тот. Чело его омрачилось. Все кошмары, казалось, проступили на его лице. Он плыл, и вокруг все плыло. Сердце билось в мерзком вакууме.
Кустаа почувствовала эту перемену. Чуть приподнявшись, она скользнула вдоль его тела, чтобы посмотреть в глаза своему визави.
Статистик отвел голову и коснулся губами ее груди. И на него накатило внезапное болезненное удовлетворение, полное сладострастия и ужаса. И, уже не контролируя себя, он застонал:
— Ах, девочка… девчушечка!.. Кто бы мог подумать?.. Мы пропали… Совсем пропали!.. Видишь!.. Наши души страдают… Страдают!.. Изорваны в клочья ужасными крокодилами… Тридцать четыре процента души за один укус… Нам сюда, по проспекту, вымощенному ягодицами непонятных существ… За мной!.. Нет… Я не хочу заходить в эти гитары в форме вульвы… Ивар… Ты знаешь Ивара?.. Он сказал… За морем любви скрывается только погибель… Сюда… Скажи мне, твои руки — это лианы или клубок гадюк?.. Поклонись… Быстрее!.. Капитан этой армии пенисов — повелитель тишины… Питательной тишины смерти!..
Растерянная и напуганная Кустаа почувствовала отчаяние. Глухое, стонущее отчаяние, заставившее ее резко вскочить с кровати, прижимая к себе одежду, а затем начать хлопать клиента по рукам и щекам, наивно надеясь заставить прийти в себя. И о чудо! Бред отступил. Немного успокоившись, Кустаа положила на лоб Опа Олоопа компресс с одеколоном, и его судорожное бормотание сошло на нет. И он сам, в полусне теребя свои волосы, открыл глаза и снова показался вызывающим доверие и товарищеские чувства.
— Не пугайся, пожалуйста… Это пройдет… Я выпил… У меня был ужин с друзьями… Мы переборщили. Я думал, что банкет станет лекарством забвения… Но нет… Забвение не лечит любовь… Такова правда, Кустаа…
— Хорошо, да, я поняла. Но как вы меня напугали! Что за удивительные вещи!.. Клянусь вам своей матерью…
— У тебя есть мать? — спросил он слабым голосом, чтобы перевести тему.
— Да.
— Где?
— В сумасшедшем доме в Хельсинки.
— В су-ма-сшед-шем до-ме?
— После развода с отцом она сошла с ума от горя и стыда.
— Стыда… из-за чего?
— Из-за того, что он делал со мной.
Оп Олооп мягко предложил ей лечь рядом. Она испуганно согласилась. Брови, привыкшие изображать покорность, изогнулись в гримасе горечи. Кустаа легла рядом, пристроив голову под его правой подмышкой. Он перебирал ее пряди своими пальцами.
— Продолжай…
— Он зверски изнасиловал меня. Мне было двенадцать лет… Был страшный, невыносимый скандал. Мой дедушка, учитель литературы улеаборжского лицея…
— Что?! ЧТО?!
…Умер во время следствия…
— Так, значит, ты…
— Моя мать ре…
…Дочь Минны!
…шила развестись.
— Минны Уусикиркко…
— И после развода сошла с ума.
…Суженой моего отрочества!
Оба осознали, что произошло.
— Вы были женихом моей ма…
— Неспроста ты показалась мне знакомой!.. Неспроста!..
И оба рухнули без сил, задыхаясь, сраженные невероятным совпадением.
Сцена вышла чрезвычайно патетичной. Каждый из них, побуждаемый внутренней потребностью, поспешил излить другому свою душу. Их слова сталкивались и мешали друг другу. Они стремились навстречу горю и дошли до финиша, услышав друг друга, но не поняв.