Опасная тропа
Шрифт:
Неожиданный удар вышиб из моей головы всякое благоразумие, боль и возмущение выдавили из меня глухой стон. Когда ко мне вернулось зрение, я робко выглянул из окна: с крыши нижней сакли на меня смотрели с глубоким сожалением и надеждой несколько пар детских глаз.
— Простите нас, учитель, — слышу я.
— Да чтоб провалиться вам, чтоб выросли у вас рога и хвосты, как у чертей, да чтоб… — в сердцах я много такого наговорил им про себя, — разве вслух подобает учителю выдавать свои эмоции. Учитель должен иметь стальные нервы, холодную кровь в жилах и доброе настроение, и все это — одно противоречие и вечное притворство, — учитель не может быть самим собой, как будто он не человек.
Что мне оставалось делать? Сдерживая
— Уважаемые дети, вы такие добрые, вы такие славные, пожалуйста, найдите себе для игры в мяч другое место, поровнее.
— Простите, учитель, мы искали…
— Разве в горах найдешь ровное место… — насупился второй, и я подумал: наверное, это его мяч угодил в мое лицо.
— Отдайте пожалуйста, мяч… — опустив голову, проговорил третий. Видимо, мяч принадлежал ему, и он очень боялся потерять его. «Наверное, привезли в подарок из города», — подумал я. Мне стало жаль мальчишку, и гнев мой немного утих.
Только когда увидел этого пятнистого зверя, — этот бело-черный футбольный мяч, все мое негодование снова вспыхнуло. Я с остервенением бросился на него, словно хотел его раздавить, задушить… Но куда там, — он такой упругий, хоть, кажись, положи под многотонный пресс, — с ним ничего не случится. Забегали мои глаза в поисках чего-нибудь острого, чтоб заколоть этого проклятого прыгуна. И вдруг увидел на тумбочке ножницы. Я с яростью втыкаю одним острым концом в мяч, но в гневе своем, видно, не рассчитал — и ножницы сомкнулись, чуть не срезав мне палец. Кровь брызнула на подушки. Такая досада и обида, — хоть плачь. Выбегаю на кухню и сыплю на палец соль, думая, что крахмал. Тут я взвыл и запрыгал в таком диком танце, что если бы кто в этот миг мог увидеть меня, о почтенные, то несомненно решил бы, что я… свихнулся. Хорошо, хоть никого не было рядом, потому что, увидев себя в старом дрянном с желтыми пятнами зеркале, испугался, до того противная рожа была у меня… Такой гримасы боли и отчаяния не смог бы состроить даже самый изощренный мастер пантомимы… Что делать? Спрятался я в угол, как больной котенок, и горько заплакал, да так горько, что сам себя пожалел и здоровой рукой погладил себя по затылку, утешая и успокаивая себя… Вот и начни теперь перестраивать жизнь…
А проклятый мяч лежит себе на ковре как ни в чем не бывало, рядом с моими домашними тапочками. Долго и с интересом я рассматриваю это чудо двадцатого века, чудо, увлекшее собой и малых и седобородых и давно дошедшее даже до наших высот, где для него на самом деле не найти простора. Да, не страшен он, пока вот так лежит. Но стоит его взять в руки или пнуть ногой, как он озорно подпрыгнет, отскочит — дух захватит…
Я никогда в своей жизни не пинал его. А теперь не удержался, схватил этот пятнистый, круглый мяч, заражающий всех своим упругим видом и, будто вложив весь гнев и разочарование в свои движения, подбросил его и ударил носком правой ноги. Одновременно я ощутил боль в ноге и услышал звон разбитого стекла. Не знаю, куда угодил этот мяч, но с улочки я услышал голоса детей и жены.
— Вот это удар! — голосили дети.
— Что ты делаешь?! — кричала мне с улицы жена.
А я стоял посреди комнаты раздосадованный и растерянный, повторял про себя вопрос жены: «Что ты делаешь?» Нет, чтобы спросить: «Что с тобой делают?» Да, да, со мной, с человеком, которому скоро сорок и который хочет изменить свою жизнь… «Что ты делаешь?» — передразнил я жену и состроил ей гримасу, высунув язык, растянув пальцами рот и глаза. У меня было желание крикнуть: «Не хочу ничего слышать, ничего делать, хочу укрыться с головой одеялом и забыться, отключиться от всего!..» Но это невозможно. Кое-как перевязав палец, сажусь на край кровати и натягиваю на свою покрасневшую правую ногу носок, из которого как бы в насмешку выскочил большой палец.
ДЫХАНИЕ
С самого раннего утра начал прихорашиваться мой аул и, думаю, что не только я, но и многие в ауле взмолились с красной зарей, чтоб день был ясным и приветливым; не случилось такой беды, которая могла бы омрачить столь значительное событие в жизни сельчан. Аул Уя-Дуя, что значит «Ты и я» или «Мы с тобой», как вам будет угодно, почтенные, в такой день бывает особенно торжественным и оживленным. Над луковицеобразной зеленой крышей приземистого кирпичного здания сельсовета колышется красный легкий шелк, над саклями флажки, фасады домов, балконы выкрашены в белые и голубые тона и даже в оранжевый цвет — это уже что-то новое для горцев. Этот цвет полюбили с тех пор, как узнали вкус такого диковинного фрукта, как апельсин, о котором лет сто тому назад и мечтать не могли. Белое здание школы, что возвышается над аулом, на самом видном месте, украшено транспарантами. Каких-нибудь два десятка лет, как отмечается этот день в моем ауле, и с тех пор он стал самым ярким и самым нарядным праздником. Еще бы, сегодня будет двадцатый выпускной вечер в нашей средней школе.
Дыхание утра становится все более бодрым и многоголосым. Несмело подхожу к окну, выглядываю, и, пытаясь принять уверенный вид, говорю:
— Здравствуйте, люди! — нет, это был не мой голос, я его не узнал, таким он был ничтожным, глухим. На такое приветствие нечего было ждать ответа. Я громче повторяю слова: «Здравствуйте, я вам говорю!» Но на этот раз слова мои прозвучали не как приветствие, а как брань, и я слышу в ответ:
— Смотрите, какой требовательный. Эй, Мубарак, что с тобой, жена ужином не поделилась?
Это зловредная соседка Загидат, ох и женщина неуемная, сварливая, не клади ей палец в рот — до локтя руку откусит. И из каких только жил плетут такую ведьму? Ну и бес с ней, с этой Загидат. Я вижу по-праздничному нарядно одетых краснощеких девушек, слышу их голоса. Вот они идут с золотистыми кувшинами к роднику и гуськом двигаются по узкому проулку. Среди этих девушек и мои ученицы: Асият, Айша, Зизи, Нина. Я кричу им:
— С праздником, девушки, удачи вам!
— Спасибо.
— Здравствуйте, учитель! — слышу в ответ веселый, хрустальный перезвон их голосов. Их милые, нежные, приветливые улыбки немного подбодрили меня в моем печальном положении и дали силы побриться и умыться.
Ни на мгновение не покидали меня мысли. Всякие они, порой возвышенные, порой такие глупые и навязчивые. И среди них особенно одна, которую обнаружил я так же ощутимо, как иголку в вате. Я вдруг вспомнил о том, что мне еще нет сорока, понимаете, сорок стукнет ровно через два месяца и пять дней, значит, в начале сентября. А раз нет мне еще сорока, значит, я вовремя спохватился, и из идеи моей изменить жизнь может что-то получиться. Я уверяю себя: обязательно должно получиться, иначе и быть не может, и словами «начало — это уже половина дела» подстегиваю себя в своем намерении, хотя начало было, как вы в этом убедились, не ахти какое.
Но что это? Я почувствовал запах свежеиспеченного чурека. Теперь часто можно услышать: «Что-то, друзья, с нашим хлебом стало, вкус совсем не тот. Раньше, помните, бывало, если в нижнем ауле пекли хлеб, то запах доходил до террас верхнего аула». И говорят так те, которые в годы войны испытали голод. А мне хочется воскликнуть: «Не вкус хлеба изменился, а наше отношение к нему. Хлеба вдоволь, и потому притупилось наше обоняние. Хлеб, почтенные, добро особого рода, от этого добра добреют люди». И не потому ли в горах, когда человек клянется хлебом, то ему верят. Солгать на хлебе — кощунство. За хлеб надо садиться только с чистой душой и добрыми намерениями.