Опасная тропа
Шрифт:
Поверьте мне, я не люблю подслушивать чужой разговор. На что мне это, какая мне польза от того, что мелют чужие языки? Все равно муки не будет и похлебки не сваришь. Пусть болтают себе на здоровье…
Так думаю я… Но, оказывается, не все зависит от нас. Да, права была моя покойная бабушка Айбала, да пошире откроются перед ней врата рая, хорошая была женщина, мудрая, только теперь я понимаю смысл ее упреков в мой адрес: «А уши для чего сотворены, я тебя спрашиваю, вот эти самые уши, что у тебя торчат, как чаши космических антенн, для чего они тебе?!» Вон куда лягнула моя бабушка —
— У вас встали?
— У нас давно встали, а как у вас?
— У нас тоже…
Обычное в горах, но странное, скажу, если вдуматься, приветствие. Встречаясь утром на улице, один другого приветствует: «Валхатив?», что буквально означает: «Проснулся?», как будто человек, не проснувшись, мог оказаться на улице и встретиться с другим. Или говорят: «Сидишь?» человеку, который сидит на солнцепеке. И потому порой такое обращение вызывает раздражение.
— Ты проснулся?
— Нет, еще лежу в постели.
— Врешь, я вижу тебя перед собой проснувшимся.
— А если видишь, чего спрашиваешь?
Не совершенен еще наш язык, не образовался он, не состоялся, не созрел еще, обремененный диалектами. Что и говорить, почтенные, если даже в языке моего маленького аула Уя-Дуя присутствует два диалекта. Жители нижнего аула разговаривают так, будто они с тяжелой ношей на спине поднимаются вверх, по склону, растягивая и медленно выговаривая слова, а жители верхнего аула говорят легко и скороговоркой, будто они без ноши сбегают с горы вниз. Вот какие у нас баклажаны, любезные, это вам не тыква с морковкой.
Наш даргинский язык — молодой, только с тридцатых годов стал складываться как единый для всех наречий и диалектов. Есть у нас свой театр. Артисты, что работают здесь, — из разных мест и потому, порой, еще трудно вникнуть в суть происходящего на сцене. Выходят на сцену артисты, и каждый начинает говорить на своем диалекте. Смех и грех; получается как в басне «Лебедь, рак и щука». Но мы не такие уж невезучие, нам очень повезло тем, что мы обрели для себя еще один родной язык — русский. Не будь этого языка, трудно было бы нам стать теми, кем мы стали сегодня, приобщиться ко всей человеческой культуре. И настолько глубоко вошел в нашу жизнь и быт русский язык, что без него мы на самом деле были бы очень бедны и ограничены в своих духовных возможностях. Вот послушайте сами, как говорят в ауле наши горянки:
— С праздником, дила унра! (соседка).
— Хура поздравить риркулри, дила рузи. Как дела, кумек бареси лебу? Гар секал приготовить даркатив? (И тебя поздравляю, сестричка, как дела, не надо ли чем помочь? Все ли успела приготовить?), — а сама Меседу все глядит в окна и в двери, хочет узнать, какое же платье наденет соседская дочь на выпускной вечер, чтоб свою дочь нарядить не хуже…
— Чина рикири, рузи? (где была, что делала).
— Ца гость — ахал вакили, ца абъа — курица белхи — резать барили, билтуй — щипать барили, берцили — жарить барили, ахал — гостьра угостить варили, нура дукуй — кушать дили к тебе вот пришла, — говорит соседка Меседу. Смысл нетрудно понять: — явился к ней гость, она зарезала, ощипала, зажарила курицу, угостила гостя и сама поела вот и выбралась. А говорит Меседу сладко, облизывая губы, как кошка, морду которой сунули в сметану.
— Черрерхи, дила, унра, либакара ца камси светло-голубой нити? (прости, соседка, не найдется ли у тебя немного светло-голубой нити?).
— Раши, заходи. Кажется либри чинабрел, — говорит благодушная Хадижа, не подозревая, чем вызван приход соседки. Это, говорят, именно она, толстуха Хадижа, сказала, что не может без жалости глядеть на худых и всегда думает, не мешают ли им ночью спать спокойно их собственные кости.
— Понимаешь, платье ушить баркара бажардихеричибра, а дочка пурхурринули сердится.
— Се рикулри, разве же можно, такой бархи (день)?
Хадижа, несмотря на свою полноту, очень живая и ловкая в движениях. Она мать семерых сыновей и одной дочери, жена нашего славного животновода Али-Булата, что сейчас пасет свои отары на летних пастбищах. Хадижа вынесла свою шкатулку и высыпала на балконе все содержимое.
Любопытство охватило меня. Еще бы, прислушайтесь к ним — на каком таком языке они говорят, все смешалось в нем, и самое странное — они очень хорошо понимают друг друга и я их понимаю.
— Вот, нашлась нить… Тебе такая нужна?
— Ой, спасибо, именно такая… У тебя, соседка, все есть, счастливая ты… — что она говорит, что она говорит, хорошо что муж ее, грозный Сирхан не слышит. Он тоже старший чабан, как и муж Хадижи. У Меседу, кроме дочери, есть еще и постарше сын Усман, который в прошлом году окончил сельскохозяйственный институт. — А твоя дочь, Хадижа, что думает делать?
— Еще не определено, соседка, думаем…
— У вас столько знакомых в городе. Небось, давно приготовлено место в каком-нибудь институте? Да, теперь без знакомства и шагу не ступишь…
— Пусть отец хлопочет. А с меня хватит. Да, трудно стало учиться. А поступать — еще труднее.
— А помнишь, соседка, — садится Меседу на ступеньку каменной лестницы, совсем позабыв о дочери Зизи, которая хмурилась из-за платья, что оно не готово. — Помнишь, когда мы кончали школу, к нам приходили и из сельсовета, и даже милиционер, чтоб уговорить нас поехать учиться, обещали даже справки дать, чтобы без экзаменов приняли, а?
— Да, те времена прошли. Теперь и не подступиться, — так незаметно для себя переходят они на русский язык.
— А что мы потеряли? Ничего! Еще неизвестно, что с нами было бы в городе. Влюбились бы в каких-нибудь ветреных интеллигентов и рассеялись бы по свету. Ничего. И на тех, соседка, кто кончил институт, золотые рога не выросли, нет, не выросли…
— И мы их не обрели, хочешь сказать?
— Ой, какая ты смешная… — захихикала Меседу, сбегая с лестницы.
— Что ни говори, соседка, человек, не получивший образования, похож на неотточенный топор, — замечает Хадижа.
И тут я уже слышу мужские полусонные голоса: