Опоздавшие к лету
Шрифт:
– Тенгава ло! – крикнул он. – Блугадрен! Козак дал Петеру прикурить, закурил сам.
– Война кончится, мост достроим, – сказал он. – Будем друг к другу в гости ездить.
– Угу, – согласился Петер. Он выщелкнул еще один патрон, наклонился вперед, заглянув в головокружительную пропасть, и уронил патрон вниз. Он был долго виден – летящей желтой искоркой. Потом исчез.
Часть третья
Аттракцион Лавьери
Каждое утро он просыпался на три минуты раньше, чем раздавался звонок портье, и это позволяло ему позабавиться и побороться с солнечным зайчиком, норовившим забраться под закрытые веки. Три минуты между реальным и запланированным пробуждением он не принадлежал никому, даже самому себе – точнее, он никому не был нужен.
– Господин Лавьери, вы просили разбудить, – сказал сладковатый голос портье (портьеры? портьерши?) мадам Виг. – Доброго вам утра!
– Спасибо, – сказал Ларри, спросонок забывая следить за произношением и потому на южный манер: «спа-а-сип». – И вам доброго утра и всего хорошего.
Пам-па-па-пам! – прозвучали гудочки отбоя, и Ларри опустил трубку на рычаги. Телефон в этом городе был странноватый – когда на том конце провода давали отбой, всегда звучала вот эта фраза то ли из какой-то опереттки, то ли, наоборот, марша – он силился вспомнить и вспомнить никак не мог, это вызывало смутное беспокойство, поэтому Ларри иногда ловил себя на том, что стремится положить трубку первым.
Борьба с солнечным зайчиком состояла в том, чтобы не дать ему забраться в уголок глаза и вызвать чих. Зайчик был весел и коварен. Образовывался он толстенным зеркалом, точнее краем, ребром этого зеркала, – солнечные лучи, пробившись сквозь густую уже листву платанов, дробились об этот край на мелкие разноцветные брызги и разлетались во все уголки комнаты, даже туда, куда не достигал потом ни дневной, ни электрический свет. А самый плотный пучок этих разноцветных лучиков падал как раз на подушку, на лицо спящему, и Ларри так и не был уверен до конца, что же именно будит его: то ли волна, посылаемая портье при мысли о том, что надо будить постояльца, то ли многоцветный зайчик, норовящий забраться под закрытые веки…
Все. Праздник кончился, счастье кончилось, три минуты истекли. Он прекрасно знал, что бывает, если позволить себе расслабиться утром.
Пол был теплый, и Ларри пошлепал босыми ногами в душ и там сразу встал под горячую воду, а потом резко врубил холодную и стоял под холодной, пока не замерз по-настоящему, потом снова дал горячую и согрелся под горячей, а потом опять холодную, но ненадолго, только чтобы почувствовать, как подбирается кожа. Он растерся докрасна жестким полотенцем – каждое утро свежее полотенце за отдельную умеренную плату – и стал одеваться: трикотажные плавки, широкие, не стесняющие движений серые парусиновые брюки, сетчатая майка, счастливые носки синего цвета с аккуратно заштопанными пятками и теннисные туфли, тоже счастливые. Он попрыгал на носочках, даже не ради разминки, что это за разминка, десять прыжков, – так, ритуал – два раза ударил по стене, выходящей в коридор, хорошо ударил, в полную силу – стена загудела, – лизнул занемевшие сразу костяшки, подхватил на плечо серый толстый джемпер и вышел в коридор, пустой и пыльный. Здесь он сделал наконец то, что давно хотел, но стеснялся: прыгнул на стену, оттолкнулся от нее ногами и кулаками, отлетел к противоположной стене и как бы прилип к ней под потолком – прильнул спиной и повис, потом мягко скользнул вниз и приземлился на ноги посередине коридора, все это бесшумно и легко, невесомо – все мышцы радовались в нем, полные сил, заряженные на весь сегодняшний день… на весь? – накатило вдруг сомнение, как облако-облачко – прошло и растаяло, и все снова было ясным и чистым. Он не стал спускаться по ступенькам, а махнул через перила, посмотрев, конечно, предварительно вниз, не идет ли кто, приземлился упруго и точно и, ни на миг не останавливаясь, вышел в холл, раскланялся с портье мадам Виг, отдал ей ключ и пошел в буфет.
Стулья были еще опрокинуты на столы, Рисетич, стоя спиной к стойке, возился с бокалами и чашечками, тонко пахло помолотым, но еще не заваренным кофе, пахло сдобой, кремом и колбасой – за валюту здесь можно было взять что угодно. К концу дня, если живущие в отеле иностранцы не съедят все это великолепие, можно будет попробовать предложить динары. Вчера в Аттракцион заглядывали два офицера в странной форме, даже Козак не знал, какая это армия, но расплатились они динарами, стреляли легко и весело – таких Ларри не любил и отказался с ними выпить, хотя выпить хотелось, а они очень настаивали. Но про себя Ларри знал, что, если бы они заплатили долларами или чем-нибудь еще, он бы пошел с ними пить
– Привет, – сказал он Рисетичу. Рисетич оглянулся.
– Здравствуйте, господин Лавьери, – вежливо сказал он. Рисетич не признавал этой американской моды: «привет», «ты», «старик», по имени – в отличие от второго бармена, Динеску, который только так и мог. Динеску работал под бармена из вестерна, Рисетич был из «до-войны». Оба были замечательными актерами.
Ларри положил на стойку бумажный динар – один из четырех, которые он мог позволить себе сегодня потратить. Рисетич кивнул, и на стойке возникла маленькая рюмочка, а чуть позже – Рисетич возился с кофеваркой – и маленькая чашечка с чем-то черным с белым ободком пены. Этот белый ободок был подозрителен – Ларри поднес чашечку к лицу, понюхал: кофе был настоящий. Он вопросительно посмотрел на Рисетича, тот слегка улыбнулся и опустил глаза. Ну и дела, подумал Ларри. Интересно. Рисетич сходил на кухню и принес блюдце с пирожными: два пирожных, эклер и меренга.
– Что-нибудь случилось? – шепнул Ларри.
– Ешьте, – тихо сказал Рисетич.
Пирожные были подсохшие, вчерашние, но и это было не по карману – каждое тянуло динара на полтора, кофе – на все пять. Ларри вспомнил вдруг, как тогда они, четырнадцать человек, еще утром – узники смертного блока – брели, спотыкаясь, по грудам бумажных мешков вдоль разбитого эшелона, и из мешков, разорванных и развязанных, грудами вываливались тугие пачки радужных бумажек, расстилались под ногами в разноцветный ковер: доллары, франки, марки, кроны, рубли, гульдены, фунты, снова доллары, доллары, доллары – все это под ногами, в прижелезнодорожной грязи, в креозоте и дерьме, и никто не нагибался и не поднимал, шли и шли, топча соломенными ботами тысячи лиц – портреты людей, которые в своей жизни чего-то добились, тысячи лиц – как перед этим шли по фотографиям из какого-то архива, фас и профиль, шесть на девять, а еще перед этим – по послезавтрашним, напечатанным впрок газетам, по сообщениям об упорном сопротивлении, которое наши доблестные части оказывают противнику, стремящемуся развить наступление… и никто не нагибался и не поднимал эти доллары, фунты и гульдены, потому что этого дня для них не должно было быть, а потому не следовало мелочиться и поднимать что-то, лежащее под ногами… Был страшно пасмурный день с моросью и мокрым снегом, но почему-то все, с кем я разговаривал потом, вспоминали об этом дне как о солнечном и спорили со мной, когда я говорил, что день был пасмурный… а я просто страшно устал тогда – охранники дрались плохо, но было их слишком много – и потому замечал морось и мокрый снег…
Потом, когда не на что было купить еду – неделями не на что было купить еду, – ему снились эти радужные бумажки под ногами, и другим они снились, об этом говорили со смехом, и никто не жалел, что в этот день не нагибался за ними, – просто они снились иногда с голодухи, и все. Или вспоминались вот в таких ситуациях, когда тебя потчуют тайком – то ли по дружбе, то ли из жалости – тем, что на эти бумажки можно получить открыто. И все.
– Вами тут тип какой-то интересовался, – сказал Рисетич. – У меня спрашивал и у Илоны. Ну, Илона-то его сразу послала, а я поговорил с ним немного. Но так и не понял, что ему надо. Так что будьте осторожнее.
– Я и так осторожен, – сказал Ларри. – Работа такая.
– И два патера вчера появились, сам я не слышал, но тоже что-то про вас говорили – так вот, это не наши.
– Никогда не имел дела с церковью, – сказал Ларри.
– Они этого могут и не знать, – сказал Рисетич. – А если серьезно – вам имя Хименеса ни о чем не говорит? Эмилио Хименес?
– Нет вроде, – нахмурился Ларри. – А что?
– Был такой фокусник. Фокусник, гимнаст, жонглер, стрелок – все вместе. Еще шпаги глотать умел. В позапрошлом году, первая ярмарка послевоенная, еще ни черта нет, а шапито уже по центру… И вот им тоже стали так… интересоваться. Раз, другой. Потом монахи католические откуда-то понавалили – штук десять, не меньше. Все против него агитировали. Нечестивец, мол. И прямо на арене все и произошло…
– Ясно, – сказал Ларри. – Спасибо, Эд. Учту.
– Пожалуйста, – сказал Рисетич так, что Ларри даже смутился.
Вошли и сели за столики три гимнаста из цирка. Они всегда ходили втроем и никогда не здоровались с Ларри. Он дважды здоровался первым, не получал ответа и тоже перестал их замечать. Остальные цирковые здоровались, но никогда не заговаривали, а девочки шушукались за его спиной. Клиентуру же я у них не отбиваю, думал иногда с раздражением Ларри, я начинаю в десять, к двенадцати все заканчивается, и все эти горожане и фермеры, натешив у меня свои низменные инстинкты, идут в их шапито, и там их приобщают к святому высокому искусству.