Оправдан будет каждый час...
Шрифт:
В закопченном зеркальце я вижу худенькое дистрофическое тело: женские руки легко поднимают его, кладут в большую, глубокую, в ржавых пятнах на потрескавшейся эмали ванну. Мне становится тепло и немного страшно, что я остаюсь один е этих кафельных неживых комнатах, с чужими людьми, называющими меня по фамилии, а не по имени. Потом чистого, словно бы прокипяченного, ведут на второй этаж, но перед этим я успеваю прихватить завернутого в платок Чапаева. В палате нет места, выкатывают голую железную кровать в коридор, тусклое окно открывает часть больничного двора, какие-то
глядит мимо меня. И в этот момент пожилой криворукий санитар наклоняется надо мной, поправляет подушку и нащупывает тяжеленький комок, спрятанный под моей спиной. Я начинаю кричать, плакать, протестовать, молить, но он молча, деловито забирает моего Чапаева. Поправляет на мне одеяло и уходит.
Я слышу запах йода, хлорки, слышу всхлипы, вскрики детей, перебранку сестер, вижу белый тускло-неживой свет. Постепенно окно становится темным, а потом на нем задергивают шторы светомаскировки, хотя известно, что немецкие самолеты сюда не долетают.
…Уже несколько лет минуло с войны, мы постепенно врастали в мирную жизнь, и вдруг на меня все свалилось… В тот день я заметил, что классная Ия Николаевна смотрит на меня по-особому, словно видит в первый раз. Да, я уловил в ее глазах некоторое удивление, какой-то невысказанный вопрос. А она так и не решилась его задать.
На перемене Витька Арапов деликатно спросил:
— А где твой отец?
— Как где? В Москве, где же он должен быть?
— А недавно он у нас выступал?
— Да. А ты что же, не был?
— Нет, я лекции не люблю.
Мне, конечно, это не очень понравилось. Я знал, что отец читает интересно, живо, доходчиво, со всякими неожиданными примерами, поэтому наша классная пригласила его в школу прочитать для старшеклассников и учителей доклад о происхождении животных. Таким образом, в графу общественной работы вписывалась строчка, да и польза учителям и ребятам, как она считала, была немалая. Конечно, это устраивалось для старшеклассников, но мой класс из солидарности пошел. Витька же Арапов проявил себя, на мой взгляд, как свинья, потому я сказал ему грубо:
— Тупой ты, поэтому и не любишь.
Он помолчал, а потом сказал:
— А чего ходить? Говорят, что у тебя отец вредитель, враг народа.
— Как?
— Да вот так через пятак!
Он хмыкнул, повернулся и ушел.
Его слова показались мне бредом, бессмысленной галиматьей, но тревожное и совершенно новое, неведомое раньше ощущение странной, внезапной беды вдруг обдало меня гнилым, словно болезненным ветерком.
Никто ничего мне больше не сказал в этот день, только Ия Николаевна посматривала по-прежнему искоса, и четыре урока тянулись долго и вязко. Бился в известковом сыпучем дымке мел, вспыхивали на пыльной, блестящей с боков доске формулы, далекие от реального смысла жизни, безразлично точные, со своей неинтересной мне загадкой.
— Ты что такой сонный,— спросила Ия Николаевна,— уж не заболел ли?
В ее заботливых на первый взгляд словах чудилось неуловимое притворство.
— Нет, не заболел,— ответил я и стал списывать формулы с доски; «а» и «Ь», возведенные в квадрат и куб, выталкивали друг друга, пространство сужалось, оставляя лишь то, что было сокращено, умалено, низвергнуто с больших величин до крайней малости.
Урок кончился, и каким-то неприметным движением классная оставила меня. Ее желание поговорить оказалось сильнее, чем ее деланное равнодушие, и мы остались с ней вдвоем в пустом, еще горячем, как бы раскаленном от движения голосов, от неиспарившейся энергии сорока человек, классе.
— Скажи, пожалуйста, ты сегодня читал газету? — спросила она.
— Нет, еще не успел.
— У тебя нет однофамильцев?
— Нет,— неуверенно сказал я, все-таки еще не понимая, к чему она клонит.
Она молча положила передо мной газету, раскрыла ее и чуть заметно обвела пальцем низкий, набранный, как мне показалось, очень жирным шрифтом подвал. Впрочем, тогда я не знал еще, что такое «подвал», а просто видел перед собой большую статью, где много раз мелькала наша фамилия. Мой отец печатался иногда в этой газете, и я читал его статьи, не очень-то понимая их смысл, но радуясь их появлению.
Сейчас же моя фамилия соседствовала с другими фамилиями, столь же чужими, непонятными и звучащими как-то угрожающе-враждебно. Я просмотрел, проглотил текст вмиг, еще не разобравшись, не поняв до конца, но чувствуя, что пришла какая-то непоправимая беда.
И несколько раз называлось другое имя, тоже очень знакомое по домашним разговорам, произносимое, как я помнил, без радости и без симпатии, с глухой неприязнью, а часто даже и с недоумением, возмущением.
Трофим Денисович Лысенко. «Лжетруды, антимичуринские, антилысенковские концепции» — эти слова я сразу выхватил из текста, таких было еще много, но выплывали именно эти тяжелые, угрожающие, одинаково безликие, как и в десятках других статей про десятки других таких же «лжеученых», как…
Как кто?
Как мой отец.
Ия Николаевна смотрела и как бы ждала разъяснений.
— Ведь он же недавно выступал у нас в школе,— тихо сказала она, будто себе самой.— И так хорошо, грамотно говорил. Что же тут такое?
Это было ее любимое слово — «грамотно», высшая похвала.
Она ждала от меня объяснений, во взгляде ее была какая-то обида, словно бы она верила, а ее подло обманули.
Нет, не газета обманула, а отец, прикинувшийся таким симпатичным, таким грамотным, таким свойским, на самом же деле…
— Чуждая идеология выползает…— тихо, точно забыв обо мне, вздохнула она.— Изо всех, изо всех щелей.
Я молча собрал книги, тетради, закрыл портфель, молча отдал ей газету и пошел к дверям.
— Ты что?! — обеспокоенно проговорила Ия Николаевна. Она, чувствовалось, не хотела наносить мне удар, просто ей самой необходимо было поставить точку над «i», высказаться.
— А то,— сказал я.— Вранье все это в газете, ложь…
— В газетах не бывает лжи, — жестко сказала она и добавила, смягчившись: — Может, еще ошибка и удастся доказать…