Оправдан будет каждый час...
Шрифт:
Показывают трибуны перед началом матча — матч проходит в Брюсселе, в нейтральной Бельгии, на ничейной полосе,— камера скользит по лицам болельщиков: вот спокойные бельгийцы, еще не решившие, кого выбрать в фавориты, вот размахивают флажками своего клуба итальянцы, вот мрачноватые, тяжеловесные, с угрюмыми ухмылками английские футбольные страдальцы.
Но что это? Где игра? Где прорывы нападающих, броски вратарей? Ничего этого я не вижу, ничего этого не показывают.
Я вижу другое. Одно из самых чудовищных, мерзких зрелищ, которое приходилось видеть в жизни
Вот англичане что-то иронически-издевательское кричат итальянцам.
Пустая банка пива летит в итальянскую трибуну. Окровавленное лицо болельщика.
Итальянец перепрыгивает через барьер.
Его сминает толпа англичан.
Эта же толпа, топча друг друга, лавиной катится вниз.
Драка в секторе, где сидят итальянцы. У англичан в руках бутылки, вырванные из трибун балки.
Крик, огромный клубок катится все дальше. И вот уже рушится трибуна, давя людей.
Это хуже, чем война, там есть, хотя бы с одной стороны, осознанный смысл сражения, здесь его нет.
Люди под бетонными плитами судорожно, беспорядочно копошатся.
Бегущие полицейские… Вставший в тревоге и недоумении стадион. Протяжный, непрекращающийся крик.
Англичане избивают тех, кто остался на трибуне, итальянцы вяло, обреченно отбиваются.
Футбольное поле, отгороженное бортиками, яркими бортиками в рекламе. Здесь все для вас, господа болельщики, радио «Филипс», сигареты, обувь «Адидас», сладкое пиво — все для вас, господа болельщики… Синие, красные, черные надписи над зеленым, ровно подстриженным газоном поля.
А санитары уже толкают носилки в люки белых машин, носилки, покрытые простынями.
Вот такой футбол.
Матч все-таки состоялся… Итальянский клуб выиграл 1: 0.
Как могли играть футболисты и как могли смотреть болельщики после всего этого, трудно представить.
Однако играли.
«Матч состоится в любую погоду» — так гласит одна из заповедей футбола.
Все равно будут играть, рычать, свистеть, когда возникнет голевая ситуация, острый момент. В этот раз болели тише, чем обычно. Итак, итальянцы отомщены. Десятки убитых отквитаны одним победным голом.
Впрочем, надо отдать должное операторам — они не показали этот позорный матч.
Большой футбол стал погромным футболом… В сороковых, пятидесятых, шестидесятых возникали стычки, драки, столкновения, но такого безмотивного, массового вандализма не было.
Английский клуб и его болельщики были оштрафованы, лишены права выступать а дальнейших состязаниях.
А по убитым итальянцам служили погребальную мессу, хоронили, как правоверных католиков, они уходили в вечность, освященные церковью, под флагом любимого клуба.
У меня почти нет фотографий с отцом, фотографий взрослого возраста, хотя он как-то предложил сфотографироваться, но я не стал, какое-то суеверие остановило меня. Я подумал, что фотография — к разлуке. Осталась фотография шестидесятых годов: мы с отцом в квартире на улице Вавилова. Но есть другая, давняя, особенно любимая мною…
Я часто рассматриваю ее: мужчина и мальчик, отец и сын. Мужчине еще нет сорока, высокий лоб, улыбка, но как бы слегка скованная, робкая, и сосредоточенный, чуть напряженный взгляд, а у мальчика всего лишь удивление в открытых светлых глазах. Удивление перед чудом фотоаппарата и радость, что он с отцом.
Это видно по позе. Мальчик плечом прильнул к отцу. Сумрак фотоателье на Покровке, вспышка — и вот она, фотография, которую я храню уже много лет.
Всматриваюсь в облик отца, разглядываю его густые, с легкой проседью волосы, его пиджачок в крупную клетку, аккуратную рубашку с пуговичками на воротнике, галстук. Так ходили тогда интеллигенты, да и то немногие. Те, что не стремились спрятать свою прослоечную сущность в расстегнутой рубашке, в полувоенном френче. Мне страшно нравилась эта фотография.
И, глядя на поседевшего, изменившегося, но все же легко узнаваемого на фотографии отца, я говорил:
— Видишь, как хорошо ты смотрелся. Ты был очень фотогеничный.
— Я и сейчас фотогеничный,— шутил отец и показывал цветную фотографию, где он на парижском совещании историков науки.
Мне его довоенный образ кажется особенным. Мне нравится его несовременность, старомодность и вместе с тем доброжелательство, открытость его взгляда, внутренняя свобода, хотя даже на фотографии угадываются тревога и ожидание.
Нелегкие были для него годы и в работе, и, как принято говорить, в личной жизни.
Но чувствовались в нем мужская расцветная сила и красота.
Он был даже еще не в расцвете, а в начале расцвета. Расцвет этот пришел позже, может быть, с опозданием. Был… Этот короткий глагол прошедшего времени звучит непоправимой тяжестью и определенностью.
Конечно, я точно, конкретно не могу вспомнить, что происходило в тот день, когда мы с ним снялись на Покровке. Но я могу себе это представить, могу реконструировать время, могу приблизить себя, сегодняшнего, к тому, к тогдашнему. Все могу, не могу изменить только это слово «был». Ибо телефон, по которому я ежедневно звонил моему отцу, неодушевлен, замер навсегда, и хотя смерть людей, как учил меня отец-биолог, является частью общемирового процесса, продолжением жизни, для меня она в данном случае незакономерна и противоестественна.
Может быть, еще и потому, что он так и не стал стариком, сохранил удивительную легкость, память, способность работать, неистребимый интерес ко всему, что происходило рядом и внутри него самого. Когда внезапно теряешь самого близкого друга и если к тому же еще этот друг — твой отец, ощущаешь огромную глухую пустоту сиротства, сколько бы лет тебе ни было.
Отчего же ты улыбаешься не в полную силу, отец? Ведь ты молод еще, и с тобой твой сын, и на улице весна. Весна сорок первого года.