Оракул
Шрифт:
– Отнюдь, – почесывая грудь, отвечал Парнасов. – Но раз уж вы сунули нос в мой горшок, я отвечу вам вопросом. Известно ли вам, кто был автором шекспировских пьес и сонетов? И почему величайший гений человечества не потрудился выучить грамоте своих дочерей? Биографы стыдливо умалчивают, что больше всего на свете «стафордширского лавочника» интересовали цены на недвижимость и новые подряды. Все дело в том, что призрачный капитан Шекспир – это маска. За ней скрывался величайший ум той эпохи. И надо сказать, он даже не слишком шифровался, отшучиваясь знаменитой своей фразой: «Если свинья своим рылом может начертить на земле букву „А“, нельзя ли представить, что она могла бы написать целую трагедию, как одну букву?» Конечно,
Высокий государственный муж не мог заявить об авторстве своих пьес ввиду многих причин. Считайте, что я тоже маска. Через мои книги люди узнают то, что давно должны были узнать!
– А вы не боитесь? – осторожно осведомился Шмалер.
– Чего? – надменно спросил Парнасов.
– «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку» – пожевав губками, ревниво напомнил Зайцев.
Парнасов повел румяно-налитыми плечами и прикрикнул на внезапно замершего в стоп-кадре Шмалера:
– Поддай-ка пару, критика!
Шмалер плеснул на каменку, и ароматное облако скрыло Парнасова.
– И над чем, коллега, работаете теперь? – поинтересовался Шмалер.
– «Реквием по Буратино».
– Ну это просто какое-то головокружение от успехов! – еще больше обиделся Зайцев.
– А при чем тут Буратино? – настырно допытывался Шмалер, явно намериваясь сгустить банные пары до состояния гонорара.
– Да, знаете ли, я многим ему обязан… – обронил Парнасов голос из облаков.
Завернутые в тоги литературные патриции переместились в мраморный зал для возлияний. Парнасов тоже слез со своей вершины и окунулся в прохладный бассейн. Он задумчиво плавал в розовой, подернутой туманом воде, со светлой грустью вспоминая прошлое. Да, не так-то легко вычеркнуть из памяти событие, некогда перевернувшее всю его жизнь.
Когда-то Парнасов, как все юные неудачники, писал стихи, пока не убедился, что все лучшее уже написано до него. Тем не менее он окончил литфак областного пединститута и уехал в тихий провинциальный городок сеять разумное, доброе, вечное… Во время работы в поселковой школе Герман Михайлович и вправду поначалу самоотверженно сеял и даже подавал радужные надежды, от которых внезапно хорошели молоденькие учительницы начальных классов, и он, возможно, дослужился бы даже до директорского кресла, если бы не жгучая тоска по великому огненному Слову, которую приходилось заливать, чтобы она не испепелила его изнутри. Так, находясь между небесным огнем и океаном иллюзий, Герман Парнасов все реже доверял компасу и все чаще гулял по морю житейскому без руля и ветрил. И всякий раз после очередного кораблекрушения он заново обретал себя где-нибудь в кустах сирени позади кафе «Встреча», но чаще на жесткой коечке в местном отделении милиции. Там Германа Михайловича хорошо знали и даже любили, но из школы «словесника» все же уволили. « Розу белую с черной жабою я хотел на земле повенчать! » – в раскаянии восклицал Парнасов и выл от невыразимой грусти.
Чтобы как-то поправить земные дела, он продал комнату в коммуналке и отправился искать счастья в столицу, но во время двухминутной стоянки на станции Ожерелье отстал от поезда, с досады хватил лишнего в привокзальном буфете и пошел в Москву пешком. Вдали уже слезились огни городской окраины, когда из потемок под железнодорожным мостом вылез «черный человек», подлинное альтер эго, что преследует каждого настоящего поэта. Темный двойник попросил у истинного Парнасова закурить, отлично зная, что тот не курит. Очнулся Герман Михайлович лишь на следующее утро с вывернутыми карманами, без денег и документов, зато с вполне материальным автографом привидения в виде синяка под глазом. Спотыкаясь и оскальзываясь на железнодорожной насыпи, Парнасов побрел в сторону Москвы.
Пригородная гостиница «Приют странника» давно стала приютом сезонных рабочих. За стойкой администратора сидела ядовито яркая дама, похожая на шевелящую щупальцами актинию. Крепко опершись на стойку, Парнасов поэтично и трогательно объяснил Актинии, что отстал от поезда, оставив в нем документы и все наличные, и теперь ждет денежной помощи от родителей, хотя, если честно, отца своего Парнасов не знал, а матушка его, скромный корректор провинциальной газеты, не могла помочь даже самой себе.
Его приличный пиджак и вышитый гарусом галстук внушили доверие яркой даме, да и сам Парнасов был мужчина хоть куда: немного неухоженный, но видный и гладкий. Хлопая ресницами, Актиния даже выдала ему что-то вроде кредита доверия из собственного кошелька и любезно поселила в подсобке.
Близилась осень, и Парнасов уже крепко прижился в «Приюте странника», и почти без страха ждал зимы, намереваясь меньше есть и больше спать.
Октябрь сквозил прорехами и пестрыми заплатами, и, перед тем как впасть в зимний анабиоз, Парнасова, как медведя, все чаще тянуло «в овсы». Плохо человеку, когда он один в осенний вечер. Конечно, можно притулиться где-нибудь за столиком в дешевой «таверне» и до ночи сидеть над остывшим чаем. Можно бочком пробраться в теплое нутро церкви и побыть с людьми, но на этой треклятой окраине не было даже церкви. Можно просто стоять у магазина, разглядывая витрины и счастливых покупателей. Там Парнасову иногда наливали по стопочке знакомые бомжи. Ободренный таким решением, он вскочил, набросил пиджачок, прокрался мимо хищно дремлющей Актинии и, очутившись на свободе, энергично зашагал к неоновому зареву супермаркета. Пользуясь ранней осенней тьмой, он на минутку встал к забору. Стоя лицом к дощатому щиту, Парнасов прочел: «Театр иллюзий. Единственное представление кукольной трагедии „Гамлет“».
Порывистый ветер срывал с забора театральную афишку, набранную старинной гарнитурой: «Кинотеатр „Молния“. Вход свободный».
« Я – Гамлет! Холодеет кровь, когда плетет коварство сети, и в сердце первая любовь жива к единственной на свете…» – припомнил Парнасов. – «Счастлив тот, чье сердце теплит этот светоч! Именно он превращает ветхую халупу в алтарь». Сердце самого Парнасова походило на гостиничный номер, и, по законам любой гостиницы, дамы, изредка навещавшие сердце Парнасова, не задерживались до утра, не стеснялись яркого света и никогда не целовали его в губы.
– «Гамлет»? Почему бы нет? Тяжеловесная и строгая классика… – сам с собой разговаривал Парнасов, вышагивая под накрапывающим дождем. – Жаль, что в этом спектакле так мало женских ролей, но раз уж вечер все равно пропал, он пойдет туда, в этот обшарпанный кинотеатрик, с жесткими скрипучими креслами и тыквенной шелухой под ногами.
Кинотеатр «Молния» оказался недалеко, всего в двух кварталах, ближе к центру. Как и ожидал Парнасов, это был старенький, видавший виды особняк с обвалившейся лепниной, как будто лет тридцать назад в него и вправду ударила молния. В зале Парнасов выбрал кресло поближе к сцене и полулежа устроился на сиденье, вытянув вперед зябнущие ноги.
Легкий дробный топот за черным подрагивающим занавесом создавал особое театральное напряжение и приятно бодрил; кроме Парнасова на представление заглянуло еще несколько зрителей: парочка тинэйджеров, привычно целующихся взасос, не дожидаясь, пока погасят скудный свет, и мрачный субъект, сидящий в инвалидном кресле. Яркая жокейская шапочка с козырьком, низко надвинутая на глаза, придавала ему спортивный и даже воинственный вид.
Лампочки зашипели и погасли одна за другой. В бездонной тьме прозвучал старческий голос: