Оранжевое небо
Шрифт:
– Брось, какая там необыкновенность! На поверку все свелось к самому обыкновенному: погналась за мужиком...
– Леля! Откуда у тебя эти слова? Я не могу слышать их из твоих уст.
– Тогда уйди. Теперь я стала такой.
– Леля, мы живем как-то неправильно, не по-людски, как говорила моя бабушка Липа. В нашей жизни есть какой-то страшный пробел... Нам бы надо чего-то постыдиться... Не знаю. И ты не выстояла, даже ты. А уж я-то... Столкнул тебя в бездну и после этого посмел быть счастливым!
– Зачем ты говоришь мне все это?
– Мне уйти?
–
– Пощечина, которую я заслужил.
– Нет, Гоша, я не собираюсь сводить с тобой счеты. Зачем? Тот мальчик, которого я когда-то любила, остался в той, другой жизни, остался, понимаешь? И я никому не позволю, даже тебе, втаскивать его сюда, в это болото, в котором мы с тобой теперь барахтаемся. Он не твой, он мой. Ты от него отрекся, а я оставила его у себя. И не топчи его, не смей. Он не предатель, он... он...
– Леля, ну вот, я опять доставил тебе боль. А ты осталась в моей душе прежней тоненькой, как струнка, ясноглазой девочкой, которая отзывается на каждый звук моего сердца. Помнишь, мы ведь с тобой очень мало говорили, больше все молчали, нам тогда и не нужны были слова. Мы так хорошо понимали, чувствовали друг друга. Но когда ты ушла из моей жизни, оказалось, что мне столько надо сказать тебе. И я говорил, говорил, говорил.
– Гоша, знаешь, что в тебе совсем не изменилось? Выражение лица. Все такое же мальчишеское. Будто ты и не повзрослел. Сколько лет твоим детям?
– Наташке пятнадцать, Лешке двенадцать.
– А у нас с тобой жизнь прошла. Так быстро и так невозвратимо. А мы ведем с тобой какой-то нелепый разговор о том, что с нами было сто лет тому назад.
– Он нам нужен был, этот разговор.
– Не знаю.
– Я не собираюсь влезать в твою жизнь. Ты любишь, и я буду рад, если это принесет тебе хоть немного счастья. И все-таки разреши мне еще раз прийти к тебе. Дай мне твой телефон.
– Гоша, зачем это?
– Не знаю, но я приду.
Я свято верил в то, что это надо. Я страстно хотел вернуть к жизни существо, одухотворившее мою юность, вернуть этой потускневшей, несчастной женщине, потерявшей веру в себя, огонь, делавший ее прекрасной. Я только забыл, что огонь больно жжется, и после него остаются угли...
– Скажите, пожалуйста, как мне выйти к Рыжухину? Я вроде правильно шел, а заблудился.
– Не заблудился ты, сынок. Это и есть оно самое Рыжухино. Удивляешься? Вот, милок, все, что от него осталось. Угли и прах да слезы бабьи. А ты чей же будешь? Что-то не признаю я тебя.
– Я приехал к Ивану Степанычу и бабушке Липе.
– Вон что! Да ты уж не Егор ли, внучок ихний?
– Да, я Егор.
– Матушки! Как ты вымахал-то, прямо с дяденьку хорошего ростом! Нипочем бы тебя не узнала, кабы не сказал. А был-то вот эконький, как прутик. Иди, родимый, вот старикам радость-то будет! Они в своей избе сейчас. У нас весь тот край остался неспаленный. Там мы все и разместились пока. Строиться потом будем. Всего сразу-то и не охватишь. Сейчас пахота всего главнее. С севом бы управиться.
За рекой по полю шеренгой двигались
У бабушки Липы разместилось в избе несколько баб с ребятишками. Спали на полатях, на печи, на лавках и просто на полу. Несмотря на тесноту, никто ни на кого не натыкался, не было никакой колготы и шума. Ели все из одного большого котла. Бабушка сама разливала по мискам общее варево, в котором было намешано все, что люди нашли съедобным. У Егора сразу забурчало в животе, горло свело судорогой, он переждал и заставил себя съесть все до дна. Когда он отпрашивался у Марии Николаевны, чтобы она отпустила его сюда, он и думать не мог, что тут настолько плохо. Но удирать он не собирался. Лучше глотать бурду, чем глядеть на парфюмера. Не зря же он досрочно сдал весь материал за четвертую четверть и все экзамены. А потом несся с Колькой по улице и вопил, как оглашенный: "Ура! Да здравствует свобода!" И теперь уступить? Отдать свободу за парфюмерные сладости? "О тихий Амстердам с певучим перезвоном старинных колоколен..." Фиг-то!
Ребятня вокруг вылизывала миски, воткнув в них свои мордахи по уши. Остаток из котла бабушка вылила молодой женщине с большим животом. Никто не возражал, не спорил. Потом Егор узнал, что эта женщина прижила ребенка от немца, кое-кто из баб укорял ее злобно, с презрением, но при бабушке помалкивали. Егор, услыхав про такое, сначала даже не поверил: как, в их доме живет изменница, а бабушка терпит ее и не выгонит? Может, она не знает? Но бабушка знала.
– Да, Егорушка, я все про нее знаю. Но куда же ей теперь деваться?
– Пусть бы удавилась или утопилась.
– Не мы с тобой дали ей жизнь, не нам и обрекать ее на смерть.
– Так она ж немца родит!
– Не немца, а ребенка. Всякое дитя свято и безгрешно.
– Почему же другие женщины ее осуждают?
– Осуждать все горазды. А ты не смотри на всех. Что ты знаешь про то, что здесь было? Деток тут нарожали не одного за два-то года с лишком, а от кого - поди разберись. Тут и наших сколько прошло - то туда, то обратно. На кого хошь, на того и вали. А эта дурочка влюбилась в немца. А тот в нее. Любовь у них была, вот в чем беда.
– Да ну, бабушка, какая ты... Уж и ее пожалела. За что ты ее-то жалеешь?
– За что! Ни за что. Это когда ненавидят, так за что. Только ненависть, она ведь как камень... давит. Вон ты какой приехал... неподатливый. Чем тебе парфюмер-то не потрафил? Ну-ка!
Не потрафил.
– Я нечаянно опрокинул мигалку с маслом на старинный альбом "К столетию Отечественной войны 1812 года". А он видел. Мария Николаевна приходит, а этот гад вдруг будто случайно взял и раскрыл альбом на том самом месте. Бабушка аж позеленела. У, ненавижу!