Орёлъ i соколъ
Шрифт:
Генри не возражал.
Книжки быстро посдавали взад, потому как книжки всего лишь источник знаний, но не источник удовольствий, тем более – плотских.
– Люблю все американское, – сказала Ирочка, язычком, словно это было шоколадное мороженое эскимо, лаская полу-напряженный орган Генри Брауна.
Они уже лежали у него в номере в Англетере на Исаакиевской.
Из окна были видны памятник Николаю и высоченный портал собора.
Генри читал газету Ленинградская правда, увлекшись заметкой какого-то корреспондента по
– Слушай, увези меня отсюда к себе в Америку, – сказала Ирочка, нетерпеливо дергая Генри за его полу-напряженный корень – Зачем? – спросил Генри, не отрываясь от полушкинской заметки.
– Ты чё, дурной что ли? – изумилась Ирочка, не выпуская из рук гибкий волосатый шланг американца, – на хрен мне здесь такая жизнь? Ни шмоток нормальных, ни уважения.
– Но ведь ты же здесь заканчиваешь аспирантуру, у тебя здесь научная работа, – слабо возражал Генри.
– Какая в кизду научная работа, ты совсем охренел что ли, не врубаешься? – нежно залепетала Ирочка, – нету тут никакой мне жизни совсем без Америки, я в Америку хочу, хочу виски с кока-колой, розовый Кадиллак, сигареты мальборо, пластинки Элвиса Пресли, брючки как у Мерилин Монро, дом с бассейном возле океана и парней в шляпах, как у Джона Вэйна, Юла Бриннера и Кларка Гэйбла.
Генри отложил газету.
– А как же родина? А как же комсомол? – спросил он, – а что на это скажут твои родители.
– Милые родители, выпить не хотите ли! – воскликнула Ирочка и громко и пьяно расхохоталась.
Потом Ирочка прекратила смеяться, откинулась на спину, так что большие груди ее колыхнулись, растекшись от собственной спелой тяжести, – - А комсомол? А пошел он в жопу этот комсомол!
– Ну как же так, милая Ирочка, как же так можно! – Генри тщетно пытался увещевать свою юную подругу, – если ты проявляешь такое отсутствие пиетета к уважаемым органам здесь у себя на родине, то как я могу быть уверен в том, что ты станешь уважать власть и американские ценности там, на родине у меня?
Такой поворот в разговоре напугал Ирочку.
– В Америке? – встревожено переспросила она, – ты чё, я Америку больше мамки своей любить буду.
– Клянись, – сказал Генри, приподнявшись на локте.
– Блябуду, век свободы не видать, – сказала Ирочка, цыкнув ногтем по передним зубам, – за Америку мамке своей глотку порву, если чего поперёк скажет.
Генри глядел на Ирочку широко раскрытыми грустными глазами.
– Ты меня только увези отсюда, – снизу заглядывая в грустные голубые глаза своего мужчины, взмолилась Ирочка, – я тебе до самой старости отсасывать буду…
И не услыхав положительного ответа, добавила, – и тебе, и брату твоему, и друзьям твоим, ты только увези.
– Увезу, – кивнул Генри, – ты мне сперва помоги найти тут в Ленинграде несколько моих заблудившихся друзей, ладно?
– Нехер делать, найду хоть десять! – оживилась Ирочка.
– Один из них араб, другой китаец, третий немец, – сказал Генри.
– Всем твоим друзьям отсосу, – пообещала Ирочка.
– Не надо, – удержал ее Генри, – только найди. Найди и всё.
2.
Ольгис поселился в Европейской гостинице на улице Бродского.
Прямо напротив филармонии.
Леру он нашел именно там.
Ольгис сидел тогда в пятом ряду.
Это был абонементный концерт, но Интурист, с услужливым подобострастием был готов продать за доллары всё.
Даже абонемент на заседание Президиума ЦК КПСС.
Ольгис приготовился скучать.
Да и скучал первое отделение.
Но во втором играли Россини – увертюру к Сороке – Воровке.
Ольгис оживился.
Оживление его было сравнимо с нескорым действием конопли, которую куришь – куришь, а дурман ударяет в голову только с четвертого – пятого раза…
Так и здесь.
Мусоргский и Гайдн в первом отделении не подняли настроения.
А вот Россини – тот просто раскатал!
Раскатал его по американским горкам своих крещендо и апофеозов.
Ольгис даже расплакался от своего чисто германского природного слабодушия.
Немцы – чувствительные натуры.
И романтичные, как итальянцы и русские.
Только итальянцы глупы и легковесны, а русским вечно недостаёт культуры.
И эта девушка, эта удивительно красивая и вместе с тем вдохновенная скрипачка во втором ряду, с которой он не сводил глаз.
В ней он увидел вожделенное воплощение искомой романтичности.
Она была ответом на его вечные вопросы.
Кто?
С кем?
И когда, наконец это придет?
Нежные изгибы тонкого легкого тела.
И вдохновенная затуманенность взгляда.
И скрипка.
И эти длинные пальцы.
Они теперь должны касаться не только струн и смычка, но его Ольгиса голой спины.
И ее глаза…
Они будут так же закатываться в страстном восторге забвения, но не в крещендо Россини, а в апофеозе их с Ольгисом любви.
Потом на следующей неделе, Ольгис еще трижды ходил на концерты Симфонического оркестра ленинградской филармонии.
Он слушал Сороковую Моцарта и Первую Чайковского.
Все вальсы и галопы всех Штраусов и девятую Бетховена.
Он любил эту музыку и любил ее…
Как она пряменько сидела, сладко выгнув легкую спинку, как нежно гладила смычком свою виолу, как страстно закатывала глаза в самых вкусных музыкальных местах…
Он уже знал, из каких дверей и когда после концерта выходят музыканты.
Он два раза покупал букеты и оба раза не смел приблизиться к ней – она выпархивала не одна, а с подружкой и с пожилым длинноволосым музыкантом, который плелся позади, сажал их обеих в свою машину и увозил…
Ольгис много думал о жизни филармонических скрипачей…