Оренбургский владыка
Шрифт:
В следующий свой приход из дутовской ставки Чанышев доставил тревожную новость:
— Атаман начал выпуск винтовочных патронов на подпольном заводе в Кульдже.
— Не дремлет атаман, — Давыдов недобро усмехнулся, — раз стал производить патроны — значит, выступление его не за горами. Шустрый мужик. Впереди пуза бежит. Как у тебя, Касымхан, продолжают складываться отношения?
— Пока — самым теплым образом, — Касымхан поплевал через плечо.
— Хорошо. А с этим самым… с попиком?
— С отцом Ионой? Немного сложнее, но все равно терпимо. Хотя он — человек резких решений — не задумываясь, стреляет во все подозрительное.
—
— Еще рано, товарищ Давыдов. Чуть позже…
— В таком разе не забудь, достань для моих бойцов дутовских крестиков с ноликами.
— Отличительных знаков на обмундирование? Будет сделано.
Давыдов, вглядываясь в скуластое красивое лицо Чанышева, любовался его улыбкой — иногда далекой, скорбной, иногда во весь рот, — и спрашивал себя: верит он этому породистому кипчаку или нет? Ведь если Касымхан подведет, даст слабину или, того паче, переметнется на сторону атамана, Давыдову головы на плечах не сносить — его поставят к стенке… Давыдов простудно пошмыгал носом. Если честно, в душе его сидело неверие — и рад бы он поверить Чанышеву до конца, но слишком уж большое социальное расстояние разделяло их, слишком разную жизнь они прожили. Давыдов не понимал до конца Чанышева, а Чанышев — Давыдова.
Нужна подстраховка, хорошая подстраховка… Давыдов с хрипом втянул в себя воздух, сквозь прищур ресниц оглядел Чанышева и решил, что подстраховкой займется сегодня же. Немедленно. Как только Чанышев уйдет.
Жизнь в Суйдуне была необустроенной, мрачной — ни одного светлого пятна в ней, сплошь темные безрадостные краски.
Оренбургские устроились, кто как. Большинство осело в старой казарме с мутными, никогда не мывшимися окнами, в которые были видны горные хребты с блестящими, будто бы покрытыми лаком островерхими шапками. Казакам, привыкшим к степям, эти каменные великаны казались чужими и враждебными, от них веяло холодом, оренбуржцы косились на них угрюмо и отводили взоры в сторону: хотелось домой, но думать о возврате — только расстраиваться. Любая попытка отправиться домой приведет к смерти: либо от дутовской пули, — говорят, отец Иона от имени атамана лично расстрелял из маузера несколько человек, — либо от пули большевистской.
На самое теплое местечко среди всех оренбуржских определился Семен Кривоносов — он еще в походе прилип к нему и теперь держался за это место обеими руками: Семен считался личным денщиком у нынешней супруги атамана, Ольги Викторовны. Он сумел прийтись супруге по нраву — был обходителен, из-под земли доставал хлеб и кипяток, укрывал «дражайшую» мягкой верблюжьей попоной — в общем, проявлял хозяйские качества.
Бывший сапожник Удалов, помрачневший, постаревший, похудевший, на себя не похожий, — калмык встретил его на узкой суйдунской улочке и разошелся, как с чужим, не узнал, — был привлечен к работе отцом Ионой, часто ездил в Фергану, привозил оттуда урюк и сушеные дыни. Удалов теперь и жил отдельно от остальных, и столовался отдельно.
— Ты, паря, не забывай старых друзей, — сказал ему как-то Еремеев, — не то так и родину свою оренбургскую забудешь…
Удалов ничего не ответил Еремею, прошел мимо, словно был глубоко погружен в свои мысли, а Еремей, остановившись, долго смотрел ему вслед, смотрел и удивлялся, соображал, все ли в порядке у бывшего сапожника с головой? Невдомек было Еремею, что Удалов заметил его, но повел себя странно лишь потому, что готовился к очередному походу к Ергаш-Бею и проверял, нет ли за ним слежки. Не хотел подставлять друга, хорошо зная, что отец Иона — человек недоверчивый, контролирует, испытывает на надежность всех, кто попадает в поле его зрения.
Африкан Бембеев и Еремей жили в казарме вместе с большинством оренбуржских казаков. Единственное, что они позволили себе — на правах Георгиевских кавалеров — отделили угол двумя одеялами, сколотили в отгородке небольшой столик и поставили на него керосинку. В общем, соорудили отдельную, очень крохотную жилую комнатенку, заглянуть в которую снаружи не было возможности — и хозяева этим обстоятельством оставались весьма довольны.
Жили голодно — продуктов не хватало, идти на рынок было не с чем, в карманах свистел ветер. Хорошо, навострились ловить на волосяные петли кекликов — крикливых горных куропаток. Если бы не куропатки, было бы Еремею с Бембеевым совсем худо; многие казаки здорово отощали, ходили, держась за стенки домов, чтобы случайно не свалил порыв ветра. Вечерами, сидя на топчанах, пили жидкий чай, зажимая алюминиевые кружки охолодавшими костлявыми пальцами, вспоминали Оренбург и прятали друг от друга влажные глаза: понимали — жизнь их может сложиться так, что родных мест они никогда больше не увидят.
В окно можно было разглядеть толстую неровную стену крепости, над которой чертили линии стремительные ласточки, да светились призрачно вечные горные хребты. По срезу стены иногда проходил китайский часовой с новенькой винтовкой — первоклассным маузером, партию этих винтовок Китай закупил еще до Великой войны в Германии. Иногда часовой останавливался, заглядывал в окна помещений, которые снимали дутовские офицеры, если видел что-то интересное, то садился на корточки и любовался тем, что видел, будто зритель в театре.
Одного такого любителя заглядывать в чужие окошки кто-то сбил со стены камнем, часовой шмякнулся наземь и минут пятнадцать пролежал без памяти. К Дутову немедленно примчался комендант крепости, заверещал, заявил что это международный скандал, но Дутов холодно обрезал визитера:
— Полноте, полковник. Ваш часовой вступил в спор с таким же простым бачкой [68] , как и он сам, в результате получил камнем по голове. И вы никогда не докажете, что камень этот побывал в руках у русского казака.
68
Бачка (бача) — новобранец, необученный солдат.
Свидетелей меткого броска камнем не оказалось, скандал «сдулся», а китайца из армии демобилизовали, и он отправился в родную деревню рассказывать землякам о том, как получил боевую травму в схватке с лютым врагом.
Ночи в крепости были тревожными — китайцы окружали казарму двумя плотными кольцами солдат, в последние время даже начали выставлять пулемет.
— Чего боятся — непонятно, — задумчиво теребил верхнюю губу Еремей, — может, считают, что мы свергнем их мандарина или ананаса и посадим своего? Нужны нам их дела как курице уздечка.
Однажды Еремей прснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит, — так пристально, как смерть смотрит на человека, которого избрала себе в попутчики. Он ознобно передернул плечами, вжался головой в сплющенную подушку, набитую соломой, и открыл глаза.
Сосед его, Африкан Бембеев, сидел на топчане и задумчиво посасывал зажатый в кулаке окурок, ноги его, обтянутые старыми кальсонами, белели в темноте. Еремеев рывком поднялся, сел, поинтересовался хриплым, словно бы дырявым со сна голосом: