Оренбургский владыка
Шрифт:
— Ты чего, Африкан?
— Не спится, — пожаловался тот. — Сидит внутри что-то, здорово мешает. То ли боль, то ли тоска, то ли еще что-то — не понять.
Еремеев вздохнул. Спросил:
— Что, домой тянет?
— Тянет, — не стал скрывать калмык.
— И меня тянет. Обрыдла война, скитания. Везде мы чужие, даже в родной России, — Еремей вновь вздохнул.
Калмык перешел на шепот:
— Может, плюнуть на все и махнуть отсюда ко всем чертям? А?
Еремеев поежился:
— Одним неудобно. Вот ежели бы вместе со всеми — тогда другое дело. А одним… — Еремеев отрицательно покачал головой, —
Калмык сунул ноги под одеяло.
— Ну нет, так нет. Как скажешь, Еремей, — голос у него был тихим, каким-то севшим, словно в нем что-то разрядилось.
Еремей с неожиданной горечью ощутил, что между ним и Африканом именно в эту минуту пробежала трещина — будто змеюшка какая проползла. Утром, при свете дня, он глянул Бембееву в глаза — тот взгляда не отвел, посмотрел в упор ответно. Ничего во взоре Африкана не было — ни упрека, ни сожаления, ни мути какой. И Еремеев успокоился: насчет трещины он, похоже, ошибся…
Через две недели Бембеев исчез из казармы — постель его, несмятая, аккуратно заправленная, так несмятой и осталась до самого утра. Еремеев не спал всю ночь — ждал товарища.
— Ты, Еремей, не майся, — советовали с усмешкой казаки. — Твой Африкан китаяночку себе присмотрел — вдову восемнадцати годов, ночует у нее.
Еремей вместо ответа отрицательно качал головой, а когда друг не явился в казарму и утром, он отер пальцами красные глаза, сбил с них слезы:
— Вот и все. Никогда мы больше не увидим Африкана Бембеева.
Дутов в эти дни плодотворно занимался литературным творчеством — это было единственное, что приносило ему удовлетворение, на полном бледном лице генерала появлялась далекая улыбка, иногда он отставлял в сторону страницу с текстом и, медленно шевеля губами, читал.
Он писал обращения к красноармейцам и к большевикам, призывая их «вспомнить Бога, своих детей и великую мать Россию и бросить свой большевизм и иностранщину», обращался к мусульманам, православным, казахам, а также к крестьянам, которым всегда, во все войны доставалось больше всех…
Особенно долго и вдохновенно он работал над статьей «К чему стремится атаман Дутов?». «Свобода, равенство и братство — в лучшем понимании этих слов — вот к чему стремится атаман Дутов» — очень похожее в ту пору часто произносил великий пролетарский вождь Ленин. Этот заклятый враг Дутова с удовольствием подписался бы под таким утверждением.
Будущее выглядело мутным, ни одного ясного ориентира. Все «цидули», которые он так самозабвенно строчил, кроме него, не нужны больше, кажется, никому, даже жена просто любила видеть его работающим и просветленным — Дутов это понимал, но старался о таких поверхностных сторонах творческой жизни не думать.
Он готовил сразу несколько восстаний на территории, «временно занятой Советами», бомбил письмами верных людей в Джаркенте и Пишпеке, в Талгаре и Верном, очень хотел как можно быстрее выбраться на волю из этого готового умертвить всякого свободного человека места как можно дальше. Опостылело ему здесь все до слез, до крика…
Надежный курьер привез ему письмо от Чанышева, оно обрадовало атамана: Чанышев сообщал, что есть возможность произвести заготовку хлеба и фуража. Всякий запас будет очень кстати, когда атаман выступит против большевиков, — тогда каждый фунт хлеба попадет на особый учет, будет работать на победу. Дутов положил перед собой несколько листов бумаги — превосходное сахарное «верже» [69] , тонко пахнущее духами Ольги Викторовны — и собственноручно написал ответ Чанышеву о своих достижениях:
69
Бумага верже ( фр. verge — полосатая) — белая или цветная бумага с ярко выраженной, видимой на просвет, сеткой из частых полос, пересеченных под прямым углом более редкими полосами.
— «Все находящиеся в Китае мною объединены. Имею связь с Врангелем…» — Дутов повторил вслух: — Да, имею связь с Врангелем…
«Началось восстание в Зайсане, наши дела идут отлично. Ожидаю на днях получение денег. Связь держите с Чимкентом, там есть полковник Янчис, он предупрежден… Продовольствие нужно: на первое время хлеб по расчету на тысячу человек, на три дня должен быть заготовлен в Боргузах или Джаркенте, и нужен клевер и овес. Мясо — тоже. Такой же запас в Чилике, на четыре тысячи человек, и фураж. Надо до двухсот лошадей. Даю слово никого не трогать и ничего не брать силой. Передайте мой поклон Вашим друзьям — они мои. Посылаю своего человека под Вашу защиту и этот ответ. Сообщите точное число войск на границе, как дела под Ташкентом и есть ли связь с Ергаш-Беем?»
Письмом своим Дутов остался доволен — никаких рассусоливаний, мерлихрюндий, все по-деловому, без длинных фраз — чего не любил Дутов, и одновременно довольно тепло, по-дружески. Он запечатал письмо в конверт, придавил сверху каменным пресс-папье и выкрикнул зычно, будто поднимая в атаку пеший дивизион, как когда-то:
— Оля!
Жена неслышно появилась из глубины квартиры. Дутов, раскинув руки, привлек ее к себе, нежно поцеловал в щеку:
— Оля, подавай команду прислуге — пора обедать!
Отец Иона, когда ему сообщили о бегстве калмыка, стиснул свои желтоватые, некрупные, сточенные временем и болезнями зубы, покачал головой удрученно:
— Сам побег — явление рядовое, на жизнь воинов не повлияет, но пример этот — нехороший. С этим надо бороться. И вообще с побегами надо кончать, выкорчевывать их будем всякими способами: и мытьем, и катаньем. Крынки будем снимать с плетней, а на их место, на колы, — насаживать головы для просушки.
Отец Иона помял пальцами темя, выдернул из уха длинный вьющийся волосок, глянул на него — седой, — и поморщившись, звякнул в колокольчик. На зов явился плоский маленький казачонок с седыми висками, в новенькой фуражке и неожиданно умными, очень цепкими глазами.
— Ты вот что, — сказал ему отец Иона, — займись-ка одним делом. Из казармы ночью сбежал калмык…
— Не ночью, — не боясь грозного отца, поправил седеющий казачонок, подбил пальцем нарядную фуражку, приподнимая ее, — а без двадцати минут семь вечера.
— Это не имеет значения, — отец Иона махнул вялой рукой, — значение имеет другое: калмык не должен дойти до дома, понял?
Седеющий казачонок наклонил голову:
— Чего ж тут не понять?