Орфей
Шрифт:
— Где взял?
— Та… там.
— Пошли покажешь.
Нет, не из-за отсутствия передних зубов вылетал у нее этот свистящий шепот. И испарина проступила мгновенно на лбу не от дневной жары.
— Да чего тут такого? Они с Игорехой поспорили. Семка все утро за ней гонялся.
Я уже выработал в себе рефлекс: при столкновении с очередной загадкой Крольчатника прежде всего молчать и не делать резких движений. Когда-нибудь все должно разъясниться, это уж как закон. Вот только когда?
— Ст-тарая, да я — пошли, я покажу, правда… Там у западной стенки, где заложено, лужок есть. У меня, понимаешь, раздражение такое кошмарное, мне Гарик… Игорь то есть Николаевич…
Вскакивая, Сема задел столик, я бросился ловить чашку и не увидел, как они отошли.
Ксюха откинула прядь и теперь уж точно глядя мне в глаза, тихо, отчетливо проговорила:
— В следующий раз на муравья спорь, Игорек. На муравья. Не ошибешься. — И пропала, свернув с тропинки.
Я осторожно поставил спасенную чашку рядом с неудачным предметом спора. Черт ее знает, может, правда дохлую ветром принесло? Но не было ж с утра никакого ветра. Да и что это меняет, что может объяснить?
Юноша Бледный шептал Ларис Иванне. Н.Н. уткнулась в свой унылый селедочный винегрет. Кузьмич сокрушенно кивал. Один Правдивый все еще смотрел на улицу, и на ганимедской его физиономии с расправившимися морщинами я читал полное и злорадное удовлетворение от исполненной тайной задумки.
Вечером у меня был костер. Я развел его на месте старого кострища в десятке шагов от домика. Очень хорошая писчая бумага давала яркое апельсиновое пламя с синим высверком. Над Крольчатником не бывало долгих подмосковных вечеров, темнота здесь падала сразу, что также позволяло сделать кое-какие заключения о том, где географически мы находимся. Я притащил раскладной стульчик и стянул с кровати покрывало, накинув на плечи, как плед.
Три недели. Привезли меня, кстати, все еще полусонным, я мало что помню. Правдивый, который довел до коттеджа и наутро кинул ключ от входной двери, вовсе не собирался вводить в курс дела, а лишь показал расписание завтраков, обедов и прочего. Это позже я со всеми более или менее перезнакомился, в процессе. Да, вспоминая Гордеева, который говорил про новые обертки на конфетках… нет, он сказал — «конфектах» с тем же самым, можно согласиться, что времена все-таки изменились. С того начиная, что теперь не заманивают интересующих человечков посулами, подарками, не играют на тщеславии. Тебя даже не пробуют всерьез пугать или подставлять, чтобы ты согласился. Просто берут за шкирку и пересаживают за забор. Кто? Зачем? Ты даже не интересуешься. Какому Великому Никому принадлежим мы, пятеро мужчин и три женщины, не знает, наверное, никто из нас. А кто знает, тот не говорит. Мои осторожные расспросы по отдельности каждого… почти каждого ни к чему не привели за все это время.
Здесь довольствуются тем, что сообщил о себе сам, и, назовись я хоть пророком Даниилом, имя которому Валтасар, никто, я уверен, и ухом бы не повел. Здесь не ходят друг к другу в гости, не занимаются массовыми развлечениями на свежем воздухе. Здесь нет радио и телевидения, свежих журналов и газет. Самый свежий у меня в домике журнал «Катера и яхты» за 88-й год, а из фильмов — спилберговский «Indiana Jones and the Last Crusade» 89-го, кажется, года. Чтиво на полках — тоже сплошь детективная классика, причем и издания десятилетней давности. Время словно насильственно остановлено здесь.
Я не спешил, бросал по одному листу и надеялся, что кто-нибудь заглянет на огонек, но никто не пришел. Тогда я затоптал ворох тлеющего пепла и ушел в дом. И был сон-продолжение, настойчивая мягкая рука давала понять, что не отступится от меня.
Не единожды пытался он определить тот день или миг, точку в своей жизни, про которую мог бы сказать: вот! Отсюда. Здесь перелом. С этого часа, мысли, встречи — началось. И не мог. То роковая дата казалась ему четкой, то зависала меж несколькими месяцами определенного года, а то вообще расплывалась масляной каплей по воде до того самого светлого книжного шкафа и цапнувшей трехлетнего карапуза пчелы, залетевшей в квартиру майским
Что-то все-таки вспоминается. Яркое зимнее солнце, свежий снег, девица виснет на локте. «Ой, какие сапожки — умереть!» — «У кого? Которая? Вон та?» (Косой взгляд.) И фря в сапожках, скользнув на ровном месте, раскорякой усаживается в сугроб. «Уй ты! А еще?» — «Сколько хочешь. Запросто. Гляди!» — И туда же господинчик в шапке пирожком. И оторопевшие школьницы. И тип в дубленке.
Голова звонкая-звонкая, пустая, руки-ноги невесомы. Теперь так случается после каждого «наката», а тогда это было впервые, и он сравнил свое состояние с тем, что ощущал, однажды насосавшись насвоя с гашишем. Не сам шагаешь, выдирая себя из земного притяжения, а твердь будто отскакивает от подошв. Примерно так же.
Девица испугалась, завизжала, отпрянула от него. Через глаза, уши, ноздри в пустую голову ворвался январь. «Да чего ты, совпадение простое, дура, ну?» Он, кажется, чуть навеселе был тогда. Он сам верил тому, что говорил. А на пятачке оказался раскатанный каточек, предательски припорошенный ночным снегопадом. Он вспомнил к месту из джеклондоновского «Сердца трех», где описываются совпадения, а эта дурища, которая, конечно же, ничего подобного не читала, уже пьяная, хохотала взахлеб: «Сов-падение, понимаешь? Сов! Падение!..» И они еще придумывали всевозможные звукосочетания на «сов», и, изнемогшие от смеха, сами уселись в исковерканный сугроб.
А вот теперь оказывается, что он не просто запомнил, а как бы запечатлел случай, хотя и не может уточнить, в какую из зим тот произошел.
По-настоящему он задумался, только когда завел себе специальную тетрадку для всякого рода странных событий и сбывающихся примет. Нет, он не увлекся вдруг мантикой. Эти «сорок четыре способа заглянуть в будущее». От аксиномантии — «по камню, балансирующему на острие раскаленного топора» до филлородомантии — «по звукам хлопанья листьями розы по рукам». До такой экзотики он не дошел. Скорее это можно было назвать своеобразным дневником. Он вдруг подметил, что слишком часто у него повторяются примеры, когда одно его действие влечет за собой последствия, не имеющие к действию никакого разумно объяснимого отношения. Это могло быть из общепринятых примет, скажем, пустое ведро. Встреться оно, и следом непременно рухнут сегодняшние планы. Расстроится свидание, попадешь в обеденный перерыв или несуразный, посередь недели выходной, сломается автобус, остановится метро, закроют полгорода — со спокойной душою можно заранее поворачивать обратно. Ведра, встречавшиеся ему, были в основном помойные, мусорные то есть. От встреч бывало трудно уклониться — он жил в районе, воспетом одним из его новых друзей, снобом из особнячного переулка в Центре, таким поэтическим экспромтом: «В краю тополей и помоек!..» Еще примета, из сугубо личных: утренняя чистка обуви. Стоило ему заняться этим делом перед самым выходом, забыв или не в состоянии сделать вчера, и неприятности получались много злее. Всего раз в жизни он попадал под машину, и последним проблеском до визга покрышек и беспамятства было: «Как здорово, что я достал такой замечательный крем для обу…» Смешно, но ему потом три месяца было не до смеха.
А вот кошка через дорогу действовала, наоборот, очень хорошо. Все в тот день получалось. Легко решались вопросы в редакциях. Улыбались девушки. Посреди холодной слякоти настигали запахи черемухи и жасмина. Приходил нежданный денежный перевод или возвращались долги, на которые махнул рукой. Очередная жена встречала свежим борщом и чистой квартирой. Дождь сменялся на ведро. Даже его ежедневная норма написывалась быстрее и успешней обычного.
У него было строго соблюдавшееся им ежедневное обязательное количество написанных слов, без которого он не вставал из-за стола. Но об этом позже.