Орфические песни
Шрифт:
— ?Quiere Usted Mate? [14] — предложил мне испанец тихим голосом, будто не желая нарушить тишину Пампы. — Собравшись в кружок, мы сидели в двух шагах от натянутых палаток и молча поглядывали украдкой на причудливые скопления звезд, покрывавших золотой пыльцой неизвестность ночной прерии. — Зрелище этого таинства, грандиозного и неукротимого, давало легкость течению крови в наших жилах, словно внутри открывалась новая свежая вена; — мы упивались им с тайным сладострастием — будто чашей чистейшего звездного безмолвия.
14
«Хотите матэ?» (исп.) В тексте «Орфических песен» каждое слово фразы написано с большой буквы. Возможно, этим автор хочет подчеркнуть, что придает этим словам символический и даже как бы священный смысл. Аргентинский чай превращается у него в волшебный напиток, дающий герою выйти из оболочки повседневно-приземленного сознания на
Quiere Usted Mate? Бери кружку и потягивай горячее питье.
Разлегшись в девственных травах, перед лицом причудливых созвездий, я следил взглядом за их таинственной узорчатой игрой, и постепенно утихающий шум лагеря ласково убаюкивал меня. Мысли плавали туда и сюда; одно воспоминание сменялось другим; они, казалось, нежно таяли, чтобы некогда вновь явиться, блистая вдали, за гранью человеческого, как глубокое и загадочное эхо в беспредельном величии природы. Медленно и постепенно возвышался я до вселенской иллюзии; восходя от глубин моего естества и от земли, в свой черед я проходил по дорогам неба извечный, полный приключений, человеческий путь к счастью. Идеи сияли чистейшим звездным светом. Удивительные, самые удивительные драмы человеческой души пульсировали и перекликались в созвездиях. Падающая звезда в великолепном беге обозначила линией славы конец хода истории. И казалось мне, что освобожденная от груза чаша весов времени, качаясь, вновь медленно поднимается — на один чудесный миг в непоколебимости времени и пространства сменяют друг друга вечные судьбы.
…………………………………………
Вдали, над далеким туманным горизонтом, взошел бледный и прозрачный диск, бросая на прерию холодно-стальные отблески. Медленно поднимавшийся череп был грозной эмблемой войска, что посылало в бой сверкающие оружием отряды всадников: то индейцы — мертвые и живые — бросались в бой, чтобы молниеносным натиском отвоевать свои вольные владения. Под ветром их движения травы клонились с тихим стоном. Напряженная тишина была проникнута волнением невыразимым.
Но что такое неслось над моей головой? Мчались облака и звезды, мчались; в то время как из Пампы, черной, потрясенной, что по временам исчезала в диком черном беге ветра, то усиливаясь, то ослабевая, слышался будто далекий грохот железа, а иногда звучал полный бесконечной тоски зов скитальца… по гривам полегшей травы, словно в глубокой тоске вечного скитальца, по мятежной Пампе несся мрачный зов.
В поезде на полном ходу я лежал, вытянувшись на крыше вагона; и над головой моей бежали звезды и степные ветры в железном грохоте; и навстречу мне качались, будто спины зверей, залегших в засаде; и бежала мне навстречу дикая, черная, пересеченная ветрами Пампа, стремясь увлечь меня в свое таинство; и бег пронизывал, пронизывал ее со скоростью катаклизма, где маленький атом бился в оглушительном вихре, в омраченном грохоте неудержимого потока.
……………………………………………
Где я был? Был на ногах: над Пампой, в беге ветров; на ногах над Пампой, что летела мне навстречу: чтобы увлечь меня в свое таинство! И тогда утром меня приветствовало бы новое солнце! Я скакал вместе с индейскими племенами? Или то была смерть? Или то была жизнь? И никогда, мне казалось, никогда не должен остановиться этот поезд; в то время как мрачный скрежет железа возвещал конец его пути непостижимыми речениями. Затем — усталость в холоде ночи; покой. Вытянуться на железной крыше, вникая в бег этих странных созвездий за легкими серебристыми завесами; и вся моя жизнь, так похожая на этот слепой, фантастический, неудержимый бег, вновь приходила мне на ум горькими и яростными волнами.
Луна освещала теперь всю пустынную и плоскую равнину Пампы среди глубокого молчания. Лишь по временам то заводили с луной легкую игру облака, то вдруг тени неожиданно пробегали по прерии; и снова одна безмерная и необычная ясность в великом молчании.
Звезды теперь невозмутимо, но еще более загадочно светили над бесконечно пустынной землей: единая обширнейшая отчизна, данная нам судьбою; одно нежнейшее природное тепло исходило от таинства дикой и доброй земли. Теперь, засыпая, в полудреме, я следил за отзвуками удивительного чувства, отзвуками все удаляющихся трепетных мелодий, пока это дивное чувство не рассеялось вместе с эхом. И тогда, окончательно онемев, я с наслаждением ощутил, что родился новый человек: что родился человек, неизреченно — нежно и страшно — воссоединенный с природой; с восхищением и гордостью рождались в глубине естества жизненные соки; они текли из земляных недр; и небо — словно земля в вышине: таинственное, чистое, пустынное, бесконечное.
Я встал. Под бесстрастными звездами, над бесконечно пустынной и таинственной землей, от своего кочевого шатра свободный человек простирал руки в бескрайнее небо, не обезображенное тенью Никакого Бога.
15
Стихотворение написано по-французски, вероятно, еще в Бельгии. Кампана пытается восстановить текст по памяти.
По обширному помещению, подобно пыли, поднимаемой ветром, кружили отбросы общества. После двух месяцев, проведенных в камере, я горел нетерпением снова видеть живых людей, но они откатывались от меня, будто враждебные волны. Быстро проходили, как безумные, каждый поглощенный тем, что составляло теперь единственный смысл его жизни, — своей виной. Сидели Серые Братья, с их ясными, слишком ясными лицами: наблюдали [16] . В углу — тревожная голова, рыжеватая борода, изможденное, увядшее лицо со следами мучительной и опустошающей внутренней борьбы. Согнувшись над краем печи, он лихорадочно писал.
16
Сюжет относится ко времени пребывания поэта в тюрьме Сен-Жиль и затем в «Доме здоровья» — психиатрической клинике в г. Турнэ, в Бельгии (зима-весна 1909 г.). Это заведение, иначе называемое приютом Святого Бернарда, было государственным, но бытовое устройство и повседневный уход за больными осуществляла монашеская община «Братьев любви». Описание тюрьмы уже с первых строк воспроизводит типичную обстановку психбольницы.
«Декабрьская ночь. Сидя один в пустом доме, человек мучается страхом одиночества. Думает: а ведь может статься, сейчас на улице какие-то бедняги умирают от лютого холода. Он выходит из дому, чтобы их спасти. Аутром, вернувшись, как прежде в одиночестве, видит у дверей своего дома замерзшую насмерть женщину. И убивает себя». Он говорил; и, когда он неотрывно смотрел на меня тревожными потерянными глазами, я изучал этот взгляд, направленный на меня из глубины тусклых серых глаз и, как мне казалось, понимал его: взгляд не испуганный, но почти детский, бессознательный, как бы удивленный.
Русский был обречен. После девятнадцати месяцев заключения должно было случиться, что он, истощенный голодом, под непрерывной слежкой, он выдаст себя; и вот он выдал. (А эта пытка грязью!..) И флегматичное радушие Серых Братьев, и беззвучные злобные смешки преступников — все это показало ему, когда — то словом, то жестом, то неудержимыми ночными рыданиями, постепенно, от раза к разу, — он открыл нечто из своей тайны… А теперь я видел, как он закрывал ладонями уши, чтобы не слышать безостановочное шарканье ног, подобное скрежету каменной лавины.
То были первые дни, когда во Фландрии проснулась весна. Из палаты сумасшедшего дома (приюта настоящих сумасшедших, куда меня теперь поместили) сквозь толстые стекла окон, сквозь железные решетки я часто наблюдал, как заходящее солнце обрисовывает четкий профиль карниза. Мелкая золотая пыльца покрывала луга, а за ними, вдали, — немая линия города, прерываемая кое-где готическими башнями. И так каждый вечер, перед тем как лечь спать, я приветствовал весну из места моего заточения. И в один из этих вечеров я узнал: Русского убили. И тогда мне показалось, что золотая пыльца, которая обволакивала город, возносится, как пламя кровавой жертвы. Когда же?.. Мне верилось, что алые, как кровь, отблески заката доносят да меня его последний привет. Я сомкнул ресницы и долго оставался без всяких мыслей: в Тот вечер я не желал увидеть, как наступит следующий. Потом, открыв глаза, увидел, что за окном стемнело. Палату наполняли спертый воздух и глухое дыхание безумцев, за день утомленных своими бреднями. Утопая головой в подушке, я следил, как вокруг электрической лампы в бледном и холодном свете носятся мотыльки. Острая сладость, сладость мученичества — его мученичества — скручивала мои нервы. Тревожная, склоненная над краем печи бородатая голова писала. Перо, бегая по бумаге, скрипело лихорадочно. Зачем уходил он спасать других людей? Его портрет — портрет преступника, безумного, непреклонного в своем благородстве, голова, которую он носил прямо, с достоинством, свойственным животному [17] , — это Другой. Улыбка. Образ улыбки, написанной по памяти. Голова девушки д’Эсте [18] . А дальше — головы русских крестьян, все бородатые, головы, головы, и снова
17
Противопоставление животных, в их благородной и подлинной красоте, людской напыщенности и суетливости — чисто ницшеанский мотив.
18
Портрет юной маркизы Беатриче д’Эсте (1490-е гг.), издавна приписываемый кисти Леонардо да Винчи (Амброзианская пинакотека, Милан).