Орлий клёкот. Книга первая
Шрифт:
— Ладно, ладно, — отмахнулся Гурьян Федорович, — перестанем об этом. Поскорее ужин готовь. И на дорогу припаси. В полночь розвальни подкатят.
Сообщение о том, что в полночь приедут за ним, совершенно обескуражило Дмитрия Левонтьева. С ним, представителем уважаемой даже царем ратной фамилии, обходятся, как с выскочкой, прискакавшим сюда ради карьеры. Ни Гермоген, ни Лепилин даже не пожелали его видеть. Разве его опыт кадрового офицера-пограничника не пригодился бы здесь? А ему что поручили? Сбить десяток-другой мужиков в боевой отряд! Эка невидаль. Офицеры из Петрограда, куда поопытней да посмекалистей местных мужиков, и только поручи ему, Левонтьеву,
Разочарованный вконец, Левонтьев подчинился воле судьбы. Ему оставалось одно — уповать на божью милость. Привычный уже тулуп с ядреным запахом овчарни, сгорбленная спина молчаливого возницы, накатанный тракт, словно проглаженная раскаленным утюгом полоска средь утопавших в снегу лесов, пахотных полей, — все знакомо, все уже надоевшее. По той же дороге, по какой он приехал в Тобольск, ехал он обратно в сторону Тюмени.
Дважды останавливались — не на станциях, а минуя их — кормить лошадей. Подкреплялись и сами, но Левонтьев так и не узнал, куда его везут. Возница выпивал стакан водки, крякал, звонко хрустел соленым огурчиком, выпивал второй стакан, но язык его, вопреки мудрой русской пословице, не развязывался. Чего он боялся, Левонтьев понять не мог.
Под вечер они свернули с тракта на лесной проселок, кони побежали резвее, вскоре розвальни выкатили на опушку, и Левонтьев увидел впереди, в низине, раскинувшееся привольно село с разнокалиберными домами и довольно большой церковью.
— Усть-Лиманка, — ткнув в сторону села кнутовищем, буркнул возница.
Правее села, в излучине реки, стояла заимка, внушительная, похожая на усадьбу мелкопоместного дворянина. К заимке стелился накатанный отвилок. На него и повернули розвальни.
Возница не остановил лошадей у парадного крыльца, а подъехал с тыла, к глухим воротам, за которыми, гремя цепью, захлебывалась злостью собака.
— Приехали, — резюмировал возница, хотя Дмитрий прекрасно видел это и сам. — Сейчас впустят.
Действительно, вскоре заклацали засовы, ворота мягко распахнулись, и розвальни въехали во двор, очень просторный, с рублеными гумном, конюшней, коровником, овчарней и большущим крытым сеновалом — чувствовалось, что здесь хорошо поразмыслили, прежде чем все это построить, а строили не тяп-ляп, а для себя.
— Коль приехали, так и ладно, — без малейшего доброжелательства встретил их бородатый мужчина в домотканой рубахе и домотканых портках, заправленных в белые мягкие чесанки. — Скидавай тулуп, мил человек. Иль благородием называть велишь?
— Я — офицер. Но… как здесь принято, так и обращайтесь.
— Не привычны мы благородиям поклоны бить. Казаки мы, от Ермака корень наш. Не обессудь. Меня зови Ерофей. Иль Ермачом, как казаки и усть-лиманские кличут.
Первый раз Дмитрий Левонтьев входил в крестьянский дом, и, хотя настроение его было испорчено столь своеобразной встречей и он понимал, что с этим бородатым мужиком не так-то легко будет найти общий язык, он все же с интересом разглядывал все: и сени, и комнаты, по которым вел Ерофей Дмитрия в его светелку. Ни хомутов и уздечек, густо смазанных дегтем и оттого духовитых, ни кур, ни телят, о чем много раз читал он в рассказах о крестьянском быте, ни затхлости и зловония, — все грубовато-простое, самодельное, но чистое. Лавки с бадейками на них, деревянные кровати, тоже самодельные, столы, табуретки — все сверкало чистотой, не крашеной, а скобленой. Воздуха в комнатах было много, он был тепл и свеж.
— Проходи, мил человек, сюда. Не хоромы, но… Чем богаты, тем и рады.
Комната, поболе той, которая несколько часов служила ему пристанищем в Тобольске, казалась почти пустой. У глухой стены — деревянная кровать с горой подушек в цветных наволочках; напротив кровати — широкая лавка; а у каждого окна (их было два) — непонятно совершенно, для какой цели, — по табуретке. Вот и вся обстановка. Если не считать герани на подоконниках. Здесь, в непривычных условиях, и предстояло жить Дмитрию Левонтьеву неизвестно сколько времени.
— Клади свой саквояж, не бойся, детей малых нет, никто не созорничает, и — к столу. Самовар уже готов.
Дмитрий недоумевал. Похоже, его здесь ждали. И комната приготовлена, и ужин ко времени.
«Верхового, должно быть, послали прежде, — с удовольствием думал он, и это возвышало его самого в своих глазах, — предупредили…»
Возможно, так оно и было, но выяснять это Левонтьев считал лишним, а хозяин сам ничего не объяснял. Стоял и ждал, пока гость вспушит свои жиденькие волосенки, и давал советы:
— Мы веры старой, потому не хватай за столом ничего сам, осквернишь. Что подаст хозяйка, Анастасьей ее звать, то и принимай. Отделила она посуду для тебя.
«Лихо! — безо всякой обиды думал Дмитрий, слушая Ерофея. — Судьба играет человеком… Бросает в бездну без стыда… Ну да ладно. Весьма все это становится любопытным».
За самоваром собралась вся семья Кузьминых. Хозяйка, оглядев гостя, пригласила:
— Милости прошу.
И по тому, что ударение было сделано на слове «прошу», и по властности тона Левонтьев понял: без ее согласия его в этот дом просто бы не впустили, а хозяйкой свою жену Ерофей называет не ради мужского снисходительного уважения.
— Сына Никитой кличат, — начал, на манер светских, знакомить Левонтьева с домочадцами Ерофей. — Силу бог дал ему, а умом обидел.
— Не греши! Не богохульствуй без нужды! — урезонила мужа Анастасья, но получила непривычную для нее отповедь:
— Замолкни, не смыслишь если.
— Пару с рота больше не выпущу, — вскинув гордо голову, с подчеркнутой обидой в голосе молвила Анастасья и принялась пододвигать поближе к весело посвистывающему самовару чашки.
Никита, глядя на мать лукаво, улыбался беззаботно, словно речь шла вовсе не о нем. Нет, за дурачка принять его было нельзя. Лицо открытое, привлекательное, глаза веселые, умные. Домотканая рубаха, совершенно нелепо сшитая, не безобразила его, а подчеркивала его ладность и неутомимую, не растраченную еще силушку.
— Приехал тут говорун в кожанке и бумажку сует. Вот, дескать. Америка на солдат тратит, дай бог памяти, пятьсот с малым миллионов каких-то фунтов, запамятовал, прости господи душу грешную, каких. Англия чуток поменьше, но тоже меры не знает. Франция, говорит, тоже не хочет лицом в грязь ударить. А в России, говорит, не густо. Трудно, стало быть, власть мужицкую защищать, потому, дескать, сын твой, Никита, значит, добровольцем должен идти, а всю справу солдатскую обязан, видишь ли, справить. Считал он мне тут, считал: шинелку, сапоги, исподнее, одеяльце, шаровары — без малого полста рубликов золотых насчитал. Карман чужой, не свой — чего ж не щедриться. Я ему супротив было намерился, а он цыкать давай на меня. Казак, говорит, извечно справлял сына на цареву службу, а ты для себя жадишься. Дак казак казаком и оставался. А тут ишь как ловко: сына справь — раз, мало того — хлебушко грузи. Лишек, вишь ли, имею. Ну и что?! Не грабил!