Осада, или Шахматы со смертью
Шрифт:
— Прорвались внутрь! — слышен чей-то крик. — Геррильеры внутри!
У Дефоссё, который узнал, кажется, голос сержанта Лабиша, — мурашки по коже. На батарее — ад кромешный: в сумятице и неразберихе звучат разноголосые крики, вспыхивают выстрелы, пляшут тени, мечутся, сбиваясь в кучу или наталкиваясь друг на друга, темные фигуры. Нельзя понять, кто здесь свой, кто — враг. Силясь сохранять хладнокровие, капитан отступает, убеждается, что испанцев рядом нет, и оглядывает позицию, занимаемую «Фанфаном» и его братьями. Там, на артиллерийском редуте, защищенном досками и фашинами, тоже сверкают штыки и сабли, мелькают вспышки. Идет рукопашная. Теперь Дефоссё наконец понимает, что произошло. Это никакие не геррильеры — это испанцы высадили десант. Чтобы уничтожить гаубицы.
— Ко мне! Сюда! — не кричит, а воет он. — Спасайте орудия!
Это все из-за маршала Сульта, внезапно понимает он. Сульт, главнокомандующий французскими войсками в Андалусии, снял Виктора с должности командира Первого корпуса и отправился с инспекцией в Херес, Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, Пуэрто-Реаль и Чиклану. Сегодня он ночует в миле отсюда, а утром, как было оповещено, намеревается посетить Трокадеро. Вот неприятель и решил поздравить его с добрым утром и с благополучным прибытием, устроив этот ночной рейд. Зная испанцев — а Симон Дефоссё уверен, что знает, — весьма логично предположить,
— На батарею! Отбивайте батарею!
Словно в ответ на это требование, гремит выстрел и пуля, пройдя над самой головой Дефоссё, расщепляет доску настила у него за спиной. Капитан благоразумно уходит со света. Он не решается броситься на врага с саблей, памятуя, что в рукопашной испанцам равных нет. Слава богу, не довелось проверить это на себе самом — довольно и того, что огромные навахи, которые раскрываются с семью зловещими щелчками, видятся ему в самых его кошмарных снах. Стрелять Дефоссё тоже пока остерегается — не стоит прежде времени тратить единственный заряд. Сомнения его разрешают несколько солдат, огнем и штыковым ударом расчистившие путь. Славные ребята, с облегчением думает капитан, присоединяясь к ним. Ворчуны и лежебоки, когда нет дела и они томятся скукой, однако в драке неизменно обретают боевой дух.
— К пушкам! Все к пушкам! Живей!
Если есть на свете что-нибудь противоположное понятию «герой Империи», то это, конечно, он, капитан артиллерии Симон Дефоссё. У него весьма смутные представления о бранной славе Франции — да и какой он, в сущности, солдат? — но все же каждому свое время, свое место. И его приводит в исступление одна мысль о том, что схватка приближается к позиции, где стоят его драгоценные гаубицы Вильянтруа-Рюти, а также еще два орудия, доставленные недавно с Севильского литейного двора, — он возлагает немалые надежды на эту парочку, которую прислуга окрестила «Люлю» и «Генриетта», — что грязные руки маноло могут прикоснуться к их незапятнанной бронзе. И потому, во главе полудесятка канониров, выставив саблю на случай нежелательной встречи, капитан бежит на бастион, где в полнейшей неразберихе гремят выстрелы и крики, лязгает оружие. Там настоящая свалка. Когда над настилом взрывается очередная бомба, Дефоссё в отблеске пламени может различить Бертольди — без мундира, в одной сорочке, лейтенант, схватив карабин за ствол, отбивается прикладом.
Где-то близко — слишком близко, почти рядом, как испуганно понимает Дефоссё, — слышатся крики по-испански. Что-то вроде «Бамонос! Бамонос!» [45] И несколько проворных теней, вынырнув из мрака, кидаются навстречу Симону Дефоссё. Тот не успевает сообразить, атакуют они или отступают, — ясно одно: бегут прямо на него, и, когда оказываются в четырех-пяти шагах, вслед за быстрыми вспышками ружейных выстрелов жужжат над головой капитана пули. Красноватым — от пламени далекого пожара — блеском отливает сталь штыков или длинных ножей. Капитан, одолевая панический ужас от того, что все это сейчас обрушится на него, вскидывает пистолет — тяжелый, с массивной рукоятью «Год IX», — стреляет, не целясь, в набегающую тень, а потом полосует воздух саблей, чтобы не дать испанцам подобраться вплотную. Клинок чуть-чуть не дотягивается до переднего, и тот, втянув голову в плечи, пригнувшись, наносит быстрый удар ножом, но, по счастью, лишь распарывает на Дефоссё сорочку — и тотчас исчезает во тьме.
45
Vamonos! (исп.) — Вперед! Пошли! Давай!
Трудно бежать впотьмах, особенно если в одной руке — открытый нож, а в другой — разряженное ружье. Длинный «шарлевиль» очень мешает Фелипе Мохарре, когда он опрометью несется прочь от батареи, но бросить его не дают нерушимые понятия о том, что стыдно мужчине вернуться без оружия, как бы туго ни приходилось: вот солевар никогда и не бросал его. Не бросит и сейчас. По нынешним временам ружье — ценность немалая. Что же касается нападения на Кабесуэлу, то обернулось оно полнейшим пшиком. Кое-кто из товарищей, которые бегут в темноте рядом, торопясь поскорее выскочить на берег, к лодкам — дай-то бог, чтобы они еще были там, с тоской думает Мохарра, — по обыкновению кричат: «Измена!» — как всегда, если дела идут скверно и люди кладут головы понапрасну — из-за бесталанности командиров и позорного неумения организовать вылазку. С самого начала не заладилось. Вылазку назначили на четыре утра; первыми должны были идти четырнадцать британских саперов под командой лейтенанта, за ними следом — двадцать пять стрелков-ополченцев с Ислы, а четыре канонерки — поддерживать их огнем с якорной стоянки у мыса Кантера; а полурота егерей — держать побережье, чтобы обеспечить отход. Как полагается, егеря к сроку не прибыли, так что ожидавшие во тьме бухты шлюпки с обмотанными тряпьем веслами — чтобы тихо было — очень даже просто было обнаружить и уничтожить. Поколебавшись несколько, идти ли вперед или возвращаться, лейтенант лососей решил, что дольше ждать невозможно. Мохарра слышал, как он сказал: «Гоу эхед» [46] — или что-то вроде того. Тоже хочешь, пробормотал кто-то поблизости, свой ломтик славы получить. Высадка прошла гладко, благо ночь была темная, безлунная; первая партия тихо-тихо выбралась на берег, горло первым французским часовым перерезали, так что те даже и не вскрикнули, но вот дальше все непонятно почему пошло как-то наперекосяк грянул один выстрел, за ним другой, и поднялся большой переполох. Стрельба, и пожар, и резня грудь в грудь, врукопашную — так что спустя самое небольшое время англичане и испанцы дрались уже не для того, чтобы захватить батарею, но исключительно во спасение собственной шкуры. Тем же самым в настоящую минуту и занят Фелипе Мохарра: мчится проворней оленя на берег, рискуя споткнуться в темноте и голову себе сломать. Держа в одной руке нож, а из другой так и не выпустив ружье. И еще успевает проворачивать в голове мысль, очень присущую людям такого склада и нрава, каков он: «Что ж поделать? Жизнь — она такая: иногда даст сорвать банк, но чаще — обставит вчистую». Но сегодня ему проигрывать совсем неохота. И тем более — вчистую. Солевар знает: возьмут в плен — пиши пропало, медного грошика за жизнь его нельзя будет дать. Для всякого испанца, кто в гражданском платье, но с оружием в руках попался французам, это означает моментальную казнь. Мусью в особенности ярятся на таких, как он: всех поголовно считают геррильерами, даже если они и сражаются плечом к плечу с регулярной армией и на шапке или на груди, рядом с гирляндой ладанок и образков нашита у них красная кокарда. Так вот два года назад лишился Фелипе Мохарра обоих своих двоюродных братьев: когда после сражения под Медельином маршал Виктор — тот самый, что до недавнего времени командовал всеми войсками, державшими в осаде Кадис, — приказал расстрелять четыреста испанских солдат, в большинстве своем — раненых, лишь за то, что были в крестьянских своих обносках.
46
Go ahead (англ.) — вперед.
Солевар чувствует, что под ногами, обутыми сегодня в альпаргаты — ночью ведь нипочем не угадаешь, во что вступишь, обо что наколешься, — песок. Подошвы ступают по мягкому, по светлому. Вот он, берег и кромка моря — не дальше полусотни шагов, благо прилив. Поглубже, став в бухте на рейде, испанские канонерки, с фланга прикрывая отступающих, продолжают размеренно бить по форту Луис и по восточной части побережья — вспышки выстрелов отражаются в тихой воде. Мохарра знает, как опасно долго торчать на открытом месте: того и гляди, подвернешься под пулю не от врагов, так от своих, — отбегает чуть левей, ищет укрытия за развороченными стенами форта Матагорда. От быстрого и долгого бега — в ушах будто колокол звонит и дыханья не хватает. На берегу вокруг себя он видит, как стремительно мечутся тени — испанцы вперемежку с англичанами. А дальше, за фортом, будто потешные огни, переливаются цепочки ружейных выстрелов — это бьют французы. Над головой со свистом проносятся шальные пули, а когда с канонерки в очередной раз ударяет орудие, бомба уходит в недолет, и пламя разрыва освещает на миг черные полуразвалившиеся стены. Мохарра, спеша туда, к ним под защиту, догоняет человека, бегущего впереди, но еще не успевает поравняться с ним, как гремит новый залп, и тот падает ничком. Солевар не задерживается, проносится мимо, стараясь лишь не споткнуться о распростертое тело, и вот, юркнув под стену, переводит дыхание, закрывает наваху, прячет ее за кушак, с тревогой вглядываясь тем временем в берег. Не очень далеко он замечает продолговатые очертания баркаса: когда гремит новый выстрел с канонерки, они отчетливо выделяются на фоне черной воды, а с ними вместе — и люди на борту, и те, кто барахтается в море, торопясь доплыть. Мохарра, не раздумывая, закидывает ружье за спину и что есть мочи несется к морю. Ноги вязнут в рыхлом песке, бежать трудно, но все же ему достает проворства, чтобы успеть добраться до уреза и, по пояс в воде, уцепиться за планшир. Сразу несколько рук ухватывают его за руки, за плечи, тянут вверх, помогают перевалиться через борт.
— Измена! — по-прежнему слышится на разные голоса.
Появляются новые беглецы — зарево далекого пожара очерчивает их силуэты, — карабкаются на баркас, вповалку грудятся на палубе. Теряя равновесие, Мохарра невольно хватается за кого-то — и тотчас раздается крик боли и несколько непонятных слов на чужом языке. Солевар пытается подняться и податься в сторону, в поисках опоры снова цепляется за вроде бы голое на ощупь плечо соседа, и тот снова вскрикивает, еще громче. Отдернув руку, Мохарра замечает у себя на ладони большой обожженный лоскут содранной им кожи.
Вот уж подлинно «разверзлись хляби небесные». Льет так, будто в темных, низко нависших тучах открылись какие-то шлюзы, из которых низвергаются отвесные потоки воды. Шквалистый ветер с дождем, стегавшие Кадис утром, к полудню сменились ровным, постоянным, устойчивым ливнем, который запрудил весь город, рассыпает частую мерную дробь по навесам и крышам, разливает бескрайние лужи и ручьи на мостовой, посыпанной песком — чтобы копыта лошадей не скользили. С балконов свисают мокрые полотнища флагов и поникшие, размочаленные под струями воды цветочные гирлянды. Рохелио Тисон, найдя убежище под арочным входом в собор Святого Антония, среди тысячной толпы людей, прячущихся под зонтиками или под навесами, наблюдает за действом, которое, невзирая на дождь, разворачивается на помосте посреди площади. В Испании — ну или в Кадисе, теперь символизирующем ее, — отныне есть конституция. Сегодня утром состоялось ее провозглашение, и непогода не смогла омрачить торжество. Памятуя, что французская артиллерия с недавних пор бьет по городу не в пример чаще и точнее, нежели раньше, возникли совсем не беспочвенные опасения, что неприятель постарается принять в праздновании посильное участие. И потому благодарственный молебен и церемонию из кафедрального собора перенесли в церковь Кармен на Аламеде, куда бомбы покуда не долетают и где восторженная толпа — весь город без различия сословий и состояний высыпал сегодня на улицы — стойко и терпеливо выдерживала неистовые порывы ветра, беспощадные струи дождя, не дрогнув и после того, как внезапно повалилось, никому, впрочем, не причинив вреда, старое дерево, — и это происшествие не только не обескуражило горожан, но и подбавило им воодушевления. Над Кадисом плывет колокольный звон со всех церквей, а залпам артиллерийского салюта, гремящего с площади и с кораблей на рейде, отвечает грохот неприятельских батарей на другом берегу бухты. Ибо сегодня, 19 марта 1812 года, французы празднуют тезоименитство короля Жозефа Первого Бонапарта.
Сейчас, во второй половине дня, торжества идут своим чередом и заранее расписанным порядком, и Рохелио Тисона по-прежнему удивляет неслыханный наплыв людей. Исхлестанные утренним ливнем горожане так и стоят под дождем, внимая тексту конституции, который был читан уже дважды: сначала перед зданием таможни, украшенной большим портретом Фердинанда Седьмого, а потом — на площади Ментидеро. Когда завершится третья церемония здесь, у собора Святого Антония, процессия в сопровождении публики двинется к дверям часовни Сан-Фелипе-Нери, где назначено быть четвертой и где ожидают депутаты, нынче утром вручившие экземпляр только что отпечатанной конституции членам Регентства. Забавно, размышляет Тисон, что это событие сплотило — пусть и на несколько часов — всех жителей Кадиса, побудив их ликовать так дружно и единодушно. Кажется, будто и самые непримиримые критики конституционной авантюры разделили общее веселье, прониклись надеждой и с удовольствием поддались царящему в городе настроению. Или, по крайней мере, делают вид. Комиссар вспоминает, как удивлялся сегодня утром, видя, что кое-кто из самых ярых и твердокаменных монархистов, на дух не переносящих любое упоминание о приоритете нации, не отказался от участия в празднествах, аплодировал вместе со всеми, ну или недовольство свое держал при себе, а рот — на замке. Даже те двое депутатов — некий Льямас и бискайский представитель Эгийя, — которые до самой последней минуты наотрез отказывались одобрить конституцию: один заявлял, что не признает верховенства нации над монархом, второй ссылался на древние жалованные привилегии-фуэрос своей провинции, — все же сегодня утром поставили свои подписи после того, как им предложили на выбор: либо они присоединятся к остальным, либо их лишат права зваться испанцами и вышлют в молниеносные двадцать четыре часа. В конце концов, ехидно замечает про себя Тисон, творить конституционные чудеса способен не один лишь все захлестывающий порыв патриотического восторга, но также и опасливое благоразумие.