Осада, или Шахматы со смертью
Шрифт:
В этот миг при скудном свете лампадки под образом святого на одной из стен прохода полицейский замечает тень. Появился темный силуэт, которого не было раньше, — и все чувства комиссара встрепенулись, как охотничий пес, почуявший добычу. Очень осторожно, стараясь, чтобы его собственный силуэт не выделялся против света, Тисон прижимается к ближайшей стене, распластывается по ней и молится, чтобы шум дождя заглушил звук его шагов, шлепанье подошв по лужам. Так он стоит некоторое время неподвижно, стиснув в кулаке трость с бронзовым набалдашником, меж тем как потоки воды струятся с полей его шляпы и с плаща. Но темная тень — теперь видно, что это мужчина, — перед лампадкой неподвижна. И комиссар решает,
— Вот же пойло проклятое… — раздается его голос. — Не кончается никак.
Голос молодой и звучит угрюмо. Тисон останавливается позади этого человека — теперь видно, что он строен и одет в черное, — и не сразу находит, что сказать. Ищет предлог задержаться, а не идти дальше.
— Здесь не место справлять нужду, — говорит он сухо.
Юноша в черном молчит, подыскивая, судя по всему, наиболее подходящий ответ, и вот — находит:
— Отвяжитесь, а?..
И закашливается. Тисон пытается разглядеть его лицо, но лампадка обрисовывает только очертания фигуры. Но вот слышен шелест сукна — застегивается, так надо понимать, — и в полумраке видно становится худое красивое лицо; темные, глубоко посаженные глаза смотрят пренебрежительно.
— Идите своей дорогой.
— Я — комиссар полиции.
— Да плевать мне, кто вы есть…
Он стоит близко, дышит вином. Комиссару не нравится ни смысл высказывания, ни тем более его тон. На какой-то миг он, чуть было не поддавшись побуждению, от долгой службы в полиции ставшему почти машинальным, хочет пустить в ход свою трость, проучить наглеца. Дерзкий щенок. Откуда-то он его знает… Что-то связанное с морем, с кораблями… Кажется, вспомнил. Моряк, без сомнения. Напился и куражится. Но чем-то его замашки отличаются от обычной хамоватой повадки матросни, хаке, махо и прочих беспутных удальцов из низов общества. Эта наглость — особенная, утонченная и оттого — особенно оскорбительная. Нахальство очень породистого щенка.
— Что-нибудь не так?
Комиссар при звуке голоса, нежданно раздавшегося у него за спиной, едва не вздрагивает. Подходит второй. Обернувшись, Тисон видит смуглое лицо с широкими бакенбардами, спокойные светлые глаза, два ряда золотых пуговиц, поблескивающих в свете лампадки.
— Этот господин — с вами? — спрашивает комиссар.
Молчание новоприбывшего предполагает утвердительный ответ. Поигрывая тростью, Тисон высказывается в том смысле, что пока все так, а дальше видно будет. Второй смотрит с прежней пытливостью. Он с непокрытой головой, с мокрыми от дождя волосами. На плечах искрятся крупные капли. От него тоже несет кабацким духом.
— А вы, если я расслышал правильно, из полиции? — произносит он наконец.
— Полицейский комиссар.
— А здесь, что ли, службу несете? Следите, чтобы граждане не смели оправляться на улице? Особенно в такую ночь, как сегодня… Когда и без них мокро, да?
Сказано хладнокровно и очень язвительно. Скверное начало. Рохелио Тисон только что окончательно узнал обоих: это моряки с корсарского корабля, капитан и помощник, с которыми он летом уже имел увлекательную беседу на Кадете. Беседу столь же малоприятную, как эта, но тогда, по крайней мере, было сухо и тепло. Он в ту пору занимался делом о контрабанде и рейсах через бухту и в результате вышел на Мулата.
— Я, товарищ, службу свою куда захочу, туда и отнесу. И поставлю, где сочту нужным.
— Гусь свинье не товарищ, — отвечает юноша.
Тисон соображает стремительно. С большим удовольствием он раскроил бы голову наглому вертопраху — теперь
— Я шел тут за одним… — с деланым простодушием объясняет он, — и в темноте, наверно, спутал с ним вашего товарища…
Полыхнувшая снаружи яркая зарница, подобно вспышке орудийного выстрела, освещает пространство под аркой, выхватывая из тьмы силуэты троих мужчин. Тот, что в бакенбардах, — капитан Лобо, вспоминает Тисон — молча смотрит на него с таким видом, словно основательно размышляет над только что услышанным. Потом коротко кивает:
— Мы вроде бы знакомы.
— Да. Беседовали как-то раз, — подтверждает Тисон. — Довольно давно.
В ответ молчание. Да, он не из тех, думает комиссар, кто будет попусту сотрясать воздух угрозами. И он, и его спутник. Но вот корсар снова кивает:
— Мы сидели в таверне тут неподалеку. Теплой, что называется, компанией… Мой товарищ вышел проветриться, ну и облегчиться заодно… Завтра снимаемся с якоря.
Теперь кивает уже Тисон:
— Я, видно, обознался.
— Ну, в этом случае будем считать, что разобрались. Так?
— Скорей всего.
— Тогда позвольте пожелать вам спокойного дежурства.
— А вам — веселой ночки.
Тисон из-под свода арки смотрит вслед морякам: вновь превратившись в смутные бесформенные силуэты, они выходят на дождь, и их тени — одна подле другой — ложатся на землю под густой завесой ливня, пока не растворяются во тьме, которую время от времени, треща, как выстрелы, полосуют зарницы молний. Теперь комиссар окончательно все вспомнил: это ведь тот самый Лобо, что месяца два назад, если верить слухам — наверное никто не знает, а те, кто был при этом, воды в рот набрали, — на поединке, имевшем место под Санта-Каталиной, раздробил бедро какому-то инженер-капитану. Сволочной малый — и жёсток, и жилист.
16
Блеск воды и соли. Высокие белоснежные дома выглядывают из-за деревьев Аламеды, пестрят изобилием цветов за узорчатым железом балконных перил и верандами, выкрашенными в зеленое, красное и синее. Кадис — как на картинке, думает Лолита Пальма, когда выходит из церкви, поправляя легкую золотистую мантилью, шпильками подколотую к высокому гребню в волосах, и присоединяется к другим гостям, которые стоят под совсем мексиканского вида колокольнями церкви Кармен. Раскрытым веером прикрывает глаза от яркого света. Чудесный день, как нельзя лучше подходит для такого события — только что окрестили сына Санчеса Гинеа-младшего. Младенец спит на руках у восприемницы, утопая в лентах и кружевах, в поздравлениях, ласковых словах, нежностях и пожеланиях долгой и счастливой жизни, которая должна быть так же щедра и благосклонна к нему, как и к его городу. «Ты мне его дал мавром, я тебе его возвращаю христианином», — говорит по старинному обычаю крестная мать Мигелю Санчесу. Кажется, даже французские пушки славят крестины, ибо начали палить с Трокадеро не раньше и не позже, а в тот самый миг, когда таинство завершилось. Хотя они теперь бьют ежедневно, однако этот квартал — вне пределов их досягаемости, так что доносится лишь отдаленный, размеренный грохот, к которому осажденный город давно уже привык.