Осень на краю
Шрифт:
Лидия Николаевна несколько преувеличивала опасность… Конечно, первое упоминание о Туманском и впрямь повергло ее в кошмарную панику, однако минуты шли, и она постепенно успокаивалась. Когда-то Туманский играл против нее очень сильными козырями. Но смерть Бориски освободила Лидию. Даже если Туманский через своих подручных выполнит старую угрозу и донесет Шатилову о прежних постельных забавах его жены с эсеровским (или все же большевистским? Ах, да не один ли хрен, простите…) боевиком-пролетарием, вернее, вовсе люмпеном и преступником, доказательств тому нет никаких. Одна болтовня, одни наветы!
Наветы Туманского против оправданий Лидии…
Даже
Поэтому Лидию ничто и никто не может заставить пойти на поводу у Туманского! Никто и ничто не властно над ней! Кроме… нее самой.
Как всегда! Как было, есть и будет всегда!
– Хорошо, – сказала она, совершенно спокойно глядя в отвратительно благообразное лицо Силантьева. – Я постараюсь узнать то, что вы хотите. – И, помедлив, добавила глумливо: – Не забудьте при случае передать от меня ответный привет господину Туманскому!
Лидия не сомневалась, что доктор Туманский поймет: его власть над мадам Шатиловой кончилась, и если она исполнит его просьбу, то лишь потому, что сама захочет.
Только по этой причине. Ни по какой иной!
Ну да, ну да, конечно… Однако просьба-то все же исходила от Туманского!
Марина вернулась домой и только тут заметила, что потеряла подметку. Наверное, когда увязла в грязи, «форсируя» Чердымовку.
Сяо-лю очень огорчилась и разразилась длинной возмущенной речью, сквозь смысл которой Марина продралась с трудом. А впрочем, чего тут трудного? Все совершенно понятно!
– Эта сапожника настоящий хунхуза еси! Товара бери, нисево не делай, басмак не чини… плохой селовека! Как мозна такой селовека еси – бутунда, никак бутунда!
«Бутунда» по-китайски означало – «не понимаю». Сяо-лю категорически отказывалась понимать, как можно быть таким плохим человеком, который деньги за работу берет, но ничего не делает. Марина тоже считала, что это разбой средь бела дня, однако, честно сказать, денег-то сапожник из «шанхая» с Марины как раз не брал, а брал «товарой», то есть тем самым «сапожным товаром», в котором все обладатели и носители обуви испытывали сейчас такую нужду, что можно было драть с них за починку втридорога. То есть он отыгрывался на других за ее счет. И, конечно, он был очень заинтересован в том, чтобы «мадама Маринка» приходила к нему чинить свои туфли почаще, а значит, почаще приносила плату за работу. Очень может быть, «плохой селовека» нарочно ставил ее подметки на самый некачественный клей – не из рыбьих костей, к примеру сказать, сваренный и считающийся самым лучшим, самым крепким, самым хватким, а сварганенный из какой-нибудь картофельной шелухи. Но так или иначе, а к другому сапожнику дорога Марине была заказана. Ну как углядит, что на подшивку ссыльная
Вернувшись домой, Марина первым делом пошарила в сенях за кадкой, в которой томилась свежепросоленная горбуша. Там был тайник, туда они с Сяо-лю прятали запас резины для подметок. Ну конечно, ничего нет. Последние полоски резины Сяо-лю отнесла «хунхузу» две недели назад. Значит, чтобы завтра отдать туфли в починку, нынче придется идти на промысел.
Марина вышла на крыльцо. Сяо-лю возилась с Павликом во дворе, качала его в большой корзине, подвешенной к дубовому суку. Марина окликнула маленькую няньку и приказала сбегать за подметками – «на склад», как это у них называлось. Сяо-лю сложила ручки перед грудью, поклонилась, сунула, по обыкновению, длинную косу под ворот халата, чтоб не мешала, и побежала через огород к забору между домом Марины и кладбищем.
Стоило ей скрыться из глаз, как Павлик начал орать благим матом. Марина тряхнула его раз и другой, потом посильнее. Он не унимался. Марина взяла его на руки… Но Павлик кричал и вырывался, он хотел вернуться в мягкие, ласковые, маленькие руки Сяо-лю, ему не нравились твердые ладони матери (а потаскай-ка тяжеленный американский саквояж с жесткой ручкой, небось у кого угодно они затвердеют!), а еще пуще не нравился ему запах карболки, которым она была вся, от одежды до волос, пропитана. Конечно, Павлик не знал, что это называется «карболка», просто его тошнило от ее запаха и отвращало от матери. Сяо-лю почему-то пахла сладко, а мать – горько…
Марина смотрела на сына, и злые слезы кипели на ее глазах. Да что же в ней есть такого, что любой мужчина норовит от нее отвернуться, оскорбить, бросить ее? Сначала отец, потом любовник, теперь сын?!
А она-то ради него… Она терпит ради него такие лишения, сама куска хлеба не съест, кружки молока не выпьет – сыну принесет. Она ради него готова была зубами горло рвать каторжнику, который ломился в дом! А он… он даже внешне больше похож не на нее, не на Андрея Туманского, а на своего деда, Игнатия Аверьянова, акулу капитализма…
Марина не умела прощать. Она страстно любила сына, но не понимала, не способна была понять, что дитя малое – Павлику-то чуть больше полутора лет! – живет в мире запахов и звуков, в мире ощущений, в мире «тепло – холодно», «плохо – хорошо», «мягко – жестко», «сладко – горько», а отнюдь не в мире нравственных понятий и – тем паче! – политических оценок. И злилась на него, как на взрослого, и злоба эта порою затмевала в ее душе даже материнскую любовь.
– Ну и ори! – наконец сказала Марина сердито. – Не хочешь на руках, так сиди в корзине! – Она сунула Павлика в корзину: – Сиди один! – И ушла в дом, ожидая нового крика.
Ничуть не бывало! Оказавшись вдали от неприятного запаха, Павлик моментально успокоился и принялся разглядывать божью коровку, залетевшую в его корзину. В августе и особенно в сентябре на Амуре почему-то невероятно много божьих коровок. Павлик этого не знал, но красота жучков очаровывала его. По его крошечным, детским понятиям, Сяо-лю была чем-то вроде человеческой божьей коровки…
А вот и она! Бежит, спешит к своему «малысыке Павлисыку» – так Сяо-лю его называла.
– Что так быстро?