Осень на краю
Шрифт:
У нее вообще больше не было ничего. Ни своего, ни чужого. Документы исчезли невесть куда, когда ее, беспамятную, перевозили из лазарета в бараки. Одежду, в которой она уезжала из Х., сожгли сразу, как только привезли больную, бесчувственную женщину в лазарет. На Марине была теперь только грубая рубаха – по счастью, с длинными рукавами. Вроде бы лежачей больной больше и ни к чему, но когда-то же она начнет ходить… И во что тогда оденется? Не в одеяло же драное, прожженное беспрестанными дезинфекциями, завернется!
Она уже очухалась, начала выздоравливать, и к ней вернулся не только аппетит, отсутствием которого она никогда не страдала, не только волосы начали отрастать
– Да вы что, больная? – спросил замотанный, заморенный главврач Лукницкий. Марину теперь иначе не называли, только «больная»: документов у нее не было, а свое имя она никому не открывала – прежде всего потому, что никто не спрашивал, ну и из осторожности, конечно. – Что я вам могу предложить? За сыпнотифозными ухаживать? Вы уже дважды тиф пережили, в третий раз он вас просто убьет. Убирайтесь отсюда подобру-поздорову.
– Мне убираться некуда, – ответила Марина. – Никого у меня нет. Родные все померли, да я ведь не из Ново-Николаевска, приезжая, меня с поезда сняли уже в тифу. Если вы меня выгоните, я все равно с голоду на улице умру. А здесь от меня хоть какой-то прок будет. К тому же тиф по третьему разу не привязывается, я ведь медичка, знаю.
На самом деле она представления не имела, привязывается тиф в третий раз к уже переболевшим или нет. Всякое небось случается. Однако тем прозрением, которое порой осеняет людей, побывавших на краю смерти, Марина поняла, что к ней тиф больше не вернется. Видать, искупила она своими страданиями грех человекоубийства. Заплатила по всем счетам.
(Конечно, Марине не дано было знать, что платить по счетам ей придется еще долго, однако тифом она и впрямь больше не заболеет, тут уж прозрение ее не обмануло, что да, то да.)
Главврач с сомнением пожал плечами, но спорить больше не стал. В тифозных бараках вечно не хватало персонала, и если этой некрасивой, худой, как доска, бабе с выпуклыми карими глазами охота поиграть со смертью – ну что ж, ее дело. Главное, и впрямь пользу хоть какую-то принесет перед тем, как свалится в могилу. И опять же – не выгонишь же ее на улицу в одной казенной рубахе! Небось не лето на дворе, январь доходит: январь нового, семнадцатого года…
– Ладно, коли хотите, оставайтесь, – буркнул Лукницкий. – Зачислю вас в штат. Кстати, а имя у вас есть? Как вас звать-величать прикажете?
Марина раздумывала только минуту.
Нет, имя она снова возьмет свое. Все три недели, пока эшелон продвигался от Х. до Ново-Николаевска, она жила настороже, опасаясь не отозваться, когда ее окликали Елизаветой Васильевной немногочисленные знакомые, в том эшелоне образовавшиеся: две болтливых офицерских жены да пара-тройка севших на следующей станции офицеров. Это напряжение выматывало до того, что у Марины началась бессонница. Возможно, именно потому она так легко и сдалась болезни.
– Мариной меня звать, – сказала она, с непривычки выговорив собственное имя с некоторым усилием. – А по фамилии… Павлова я по фамилии!
Это было
– Ну а по батюшке как? – спросил главврач.
Марина аж вспотела от напряжения: она почему-то не могла, не могла вспомнить ни одного мужского имени! Как назваться? По-прежнему Игнатьевной? Нет, только не это! Боже мой, Боже мой… Она взглянула на доктора, стоящего перед ней, вспомнила, что его зовут Иваном Самойловичем, – и брякнула:
– Ивановна я.
– Значит, Марина Ивановна Павлова. Так и запишем, – покладисто кивнул Лукницкий.
И Марина кивнула в ответ…
Да, это была прекрасная мысль: попроситься на работу в бараки. Потому что главврач был дотошен до буквоедства, и несмотря на то что нынче в стране все кувырком пошло и еще большим кувырком пойти собиралось, он выправил Марине справку с больничной печатью: такая-то состоит-де сестрой там-то и там-то. Справка нужна была для получения продовольственных карточек, и Марина, заполучив ее, внезапно уверовала, что все в ее жизни теперь пойдет на лад – так пойдет, как задумано.
Она провела в бараках полтора месяца, работая, а заодно набираясь сил и отъедаясь на скудном больничном пайке – у сестер он был только чуть-чуть получше, чем у пациентов, но на кухне всегда можно было разжиться лишней ложкой борща и лишней горбушкой хлеба. И вот однажды Иван Самойлович прибежал в бараки с безумными глазами и сказал, что сейчас видел расклеенные в центре города листовки: царя скинули! Николай отрекся от престола!
На него смотрели недоверчиво, крестились, кое-кто втихомолку думал, что Самойлыч-де сдвинулся умом от непосильной работы, а может, и сам тиф подцепил – вишь, бред у него. Однако Марина в новость поверила сразу. Почему? Да потому, что должна была, наконец, вскипеть волна народного гнева, должна, не зря столько сил было положено, не зря столькими телами, столькими жизнями вымощена была революционная гать!
Марина жадно ждала подробностей. Вскоре стало известно, что сначала Николай Романов отрекся в пользу сына, цесаревича Алексея, потом отрекся и от его имени – в пользу брата своего, великого князя Михаила Александровича. Последний выверт был смеху подобен, потому что Михаил Александрович считался в семье паршивой овцой с тех пор, как против воли брата и матери («Брат высоко, брат далеко, в Копенгагене маман!» – ехидствовал в очередной своей поэзе всем известный и всеми любимый Владимир Мятлев) сочетался морганатическим браком с некой мадам Вульферт, которую увел от законного мужа (второго, к слову сказать) и которой – ну нечего же делать! – было по такому случаю «присвоено звание» графини Брасовой. И вот этой одиозной фигуре Николашка швырнул, словно негодную ветошку, огромную страну! На счастье, у Михаила хватило ума (а может, он просто струсил) отречься тоже. Так что теперь монархии пришел конец – власть принадлежит Временному правительству. Среди членов его называли Львова, Керенского, Пуришкевича, называли и еще какие-то демократическо-буржуйские фамилии, услышав которые Марина аж ногти с досады в ладони вонзила: все это было не то, совершенное не то! Это еще не победа революции, а только подступы к ней! Ну что же, за первым шагом непременно должен последовать второй, дайте только время, и час пробьет…