Осенние мухи. Повести
Шрифт:
— Есть письмо от императора? Снова ничего? — спрашивал Курилов, мучительно краснея от стыда. Вопрос причинял бывшему министру страдание, но этот человек с ледяным взглядом не был властен над собой. Помню, как краска медленно заливала его бледное лицо до самого лба. Он вздрагивал при каждом звонке колокольчика, его беспокоил шум любого проезжавшего мимо экипажа.
Стояла прекрасная жаркая погода. По утрам Курилов спускался в сад, чтобы подышать ароматом цветов и скошенной травы. В воздухе разносились спокойные веселые голоса косцов.
Курилов любовался лужайками, смотрел, как сливаются воедино бледно-серая
— Здесь хорошо дышится, вы не находите, господин Легран? Воздух чист, люди не успели осквернить его испарениями своих тел.
Курилов накалывал листок на конец трости, поднимал к свету, останавливался, обводил тяжелым взглядом высокую шелестящую траву и аккуратно подстриженные кусты, наслаждался пением птиц. Внезапно настроение у него резко менялось.
— Довольно, уйдем отсюда! Я устал от их писка, у меня кружится голова! — раздраженно восклицал он, кивая на отражавшееся в воде бледное северное солнце.
Прежде он в этот час отправлялся на доклад к императору…
— Цинциннат… [10] Будем пока тянуть свой воз…
Иногда в разговоре об императоре, императрице, придворных и министрах у него вырывался короткий горький смешок. Этот человек, никогда прежде не блиставший едким сарказмом, научился давать миру жесткие и одновременно остроумные оценки, как только сам столкнулся с превратностями судьбы.
— Вы не встречали в Швейцарии эмигрантов-революционеров? — спросил он однажды.
10
Римский военачальник середины V в. до н. э. Люций Квинций Цинциннат, образец добродетели и храбрости, был удален от дел и долгое время жил в деревне, пока, в трудную для Рима минуту, сенат не призвал его для спасения отечества.
— Не пришлось, — ответил я, опасаясь ловушки.
— Эти люди — фанатики, пустые мечтатели, жалкий сброд!..
Впрочем, революционеры мало интересовали Курилова. Для этого человека, как и для его государя, и для России, значение имели только интриги великих князей и министров да «дьявольские» козни Даля с приспешниками. Со мной Курилов не откровенничал: я был жалким врачишкой, не достойным ничего знать о судьбах и несчастьях сильных мира сего. Но каждое произнесенное им слово так или иначе имело отношение к его собственной истории.
Бедняга Курилов! Он никогда не был мне так близок, как в те дни и ночи на Кавказе. Я понимал его, презирал, но и жалел. Длинные светлые ночи близились к концу — стоял август, и осень была не за горами… Я советовал Курилову уехать в Швейцарию, в дом в Веве, где стены были обвиты красными виноградными листьями, рисовал ему самые идиллические картины. Все было напрасно. Он цеплялся за воспоминания, за иллюзию власти, ему хотелось находиться поблизости от императора.
— Министры? Марионетки, все до единого! — гневно восклицал он. — Император? Нет — святой! Да упасет нас Господь от святых на троне! Им там не место! А уж императрица!..
Лицо Курилова приобрело презрительное выражение. Успокоившись, он закончил с тяжелым вздохом:
— Как мне недостает дела…
Была еще одна вещь, по которой тосковал Курилов: ему не хватало иллюзорного чувства, что он правит судьбами людей. Это не приедается никогда, до самого конца… Теперь я это знаю.
— Только вы и сохранили верность лишившемуся власти старику… — как-то сказал он.
Я пробормотал в ответ нечто невразумительно-уклончивое, и он закончил, бросив на меня странный взгляд:
— Впрочем, вы человек загадочный.
— Отчего вы так думаете?
— Отчего? — повторил он мой вопрос и задумчиво протянул: — Не знаю…
В это мгновение я понял, что у Курилова родилось подозрение на мой счет. Невероятно, до чего тупы эти люди: они высылают и бросают в тюрьмы множество невиновных, хватают наивных, восторженных глупцов, а опаснейшие враги самодержавия ускользают от них целыми и невредимыми. Да, на сей раз у Курилова впервые возникли подозрения. Нет, не подозрения — тень сомнения, но он, очевидно, решил, что опасности больше нет, а может, испытывал сходные с моими чувства… понимание, любопытство, родство душ, жалость, презрение и Бог знает что еще… Конечно, я могу ошибаться и Курилов ничего подобного не чувствовал. Он пожал плечами и не стал продолжать.
Мы вернулись и сели обедать: нас было трое за огромным столом на двадцать человек. За едой в воздухе всегда витало раздражение сродни безумию. Как-то раз Курилов швырнул одну из бледно-розовых, в виде чаши, севрских ваз прямо в лицо дворецкому (не помню, что его так взбесило). Мелкие осенние розы источали сладкий «предсмертный» аромат. Слуга молча собрал осколки, устыдившийся Курилов жестом отослал его.
— Все мы иногда ведем себя как дети! — сказал он, пожав плечами.
Он долго сидел неподвижно, не поднимая глаз.
После обеда Курилов уходил к себе отдохнуть. Он часами лежал на диване и читал, тщательно разрезая ножом для бумаг страницы французских романов. Он вставлял лезвие между страницами, разглаживая их, потом медленно, с отсутствующим видом и поджатыми губами, разъединял их короткими движениями. Я не раз наблюдал, как он смотрит в пустоту, держа в руке открытый томик, потом заглядывает в конец и со словами «Как все это скучно, господи, как скучно!..» — отбрасывает книгу и начинает метаться по комнате, где все стены были завешаны образами. Курилов светлел лицом, когда входила жена, но тотчас отворачивался и продолжал бесцельно бродить по дому.
Он отсылал редких посетителей, говоря, что никого не желает видеть. Читал «Жития святых», чтобы найти успокоение души, но приверженность мирским благам брала верх, и он со вздохом откладывал священную книгу.
— Господь меня простит и помилует… Все мы — несчастные грешники…
Он первым страдал от собственных устремлений к европеизму.
Любил и никогда не уставал Курилов только от одного. Он приглашал меня сесть напротив, нам приносили чаю, слуга зажигал лампы. В глубоких осенних сумерках, когда на Острова опускался влажный туман, Кашалот начинал вспоминать. Он часами говорил о себе, об услугах, оказанных им монархии и царской семье, о своем детстве, делился взглядами на роль и величие государственного деятеля. Меня поражали рассказы о людях, с которыми ему довелось встречаться. Он с едким остроумием описывал царившие в столице и при дворе нравы — интриганство, взяточничество, воровство и предательство.