Ошибись, милуя
Шрифт:
— Что ж из того. Уж мы, солдаты, куда как равны друг перед другом, а попробуй-ка рядом со мной первогодок по службе — я ему дам усадку: хоть и уравнен, а место свое знай.
— А я все-таки буду попросту, потом, гляди, и ты попривыкнешь.
— Это хорошо так-то, — согласился и повеселел Огородов.
— Вот гляжу на тебя, Семен Григорьевич, и думаю: ведь ты из крепкой семьи. Не куришь, на работе рад убиться. Хозяйство, видать, поведешь прилежно, смекалисто.
— Нам, Егор Егорыч, без того нельзя. Тем живем. У нас если
— Да, да, беспременно хана. — Егор Егорыч вдруг улыбнулся: — А это, Семен Григорьевич, помнишь: «Макар знал, что лютый мороз не шутит с людьми, которые уходят в тайгу без рукавиц и без шапки?»
Огородов недоуменно поглядел на хозяина, а тот, мягко щурясь, уминал осмоленными пальцами табак в трубке.
— Не читал, выходит?
— Не доводилось, Егор Егорыч.
— Короленко, «Сон Макара». Чудесный рассказ. Ей-ей, чудесный. Будто сам все пережил. Мороз. Тайга. А и суров же ваш край. Не зря правительство отдало его под ссылку. Эх, людей-то там сгноили! Да каких людей!
— И счету нет, Егор Егорыч.
— То-то и оно. Без рукавиц и без шапки — какой там счет.
— Уж это как есть — хана.
— Погоди-ка, Семен Григорьевич, ведь это на твоей родине, в Туринске, коротали свою ссылку друг Пушкина, Иван Иванович Пущин, Басаргин, Ивашов. Ты-то об этом знаешь?
— Помилуйте, Егор Егорыч, как не знать. Да там и дома их стоят по сию пору. На самой круче, над Турой. За реку глянешь — сердце мрет: леса и леса до самого неба. Для нас это одно любование: мы люди лесные, а вот каково им было. Хана.
— Они, помнится, у вас недолго жили?
— Недолго. Года четыре. Может, и того меньше. А Ивашовы — божья воля — там и косточки свои сложили. Помню, я маленький еще был, бабушка мне их могилки показывала и говорила, что люди они были смирные, обходительные. Здоровались с каждым об ручку — хоть мужик, хоть купец, хоть поп. И еще — это уж от других слышал — де жена-то у Ивашова тоже из Расеи, как у нас говорят, и когда к нам под Урал привезли ее, бедняжка и затосковала, стала гаснуть, ровно свечка. А он после нее и году не прожил. Следом. Царство им небесное.
— Уж ты извини, Семен Григорьевич, я все с вопросами. А люди ваши, народ, сказать, знают, за что пострадали декабристы?
Огородов раздумчиво взялся за подбородок и с ответом замешкался, а в это время в комнату постучала и вошла Зина. Егор Егорыч уступил ей свой стул, а сам пересел на кровать. Зина узкими и гнутыми ладошками пригладила свои волосы, и без того хорошо причесанные по ушам, переглянулась с Егором Егорычем, спросила одними глазами: не помешала ли.
— В самый раз, — отозвался он на ее взгляд. — Ты вот послушай, Зиночка, не наш, не рязанский или тамбовский, а сам самородок сибиряк. Так вот о народе-то я спрашиваю, Семен Григорьевич, — напомнил Страхов.
— Народ что, Егор Егорыч, у него свои заботы, а знать знают: шли против царя. Да ведь мы, сибиряки, сплошь и
— А мы знаем сибиряков суровыми, — как-то определенно сказала Зина и смутилась, смягчила свои слова вопросом: — Правда это, Семен Григорьевич, будто холодные вы, студеные, сибиряки?
— Наверно, правда, Зинаида Васильевна, живем в снегах, в лесах. Однако и не как в городе, замков не держим: все отперто. Есть нужда — заходи: поешь, согрейся. Тепло ковшом не черпают. Такая наша поговорочка.
— А у нас, стыдно сказать, — Зина вся встрепенулась, большие глаза ее вспыхнули. — А у нас все на замках да на запорах, железные ставни придуманы. Сторожа. Возьму вот да уеду в Сибирь. На волю. Как вы думаете, пустят меня в Сибирь?
— Туда всем дорога открыта. Разве оттуда поуже будет. Да опять же для кого как. Только ведь красивые за счастьем не бегают, оно само их находит. Зачем вам в Сибирь-то, Зинаида Васильевна?
— Хм, Сибирь, — хмыкнул вдруг Страхов и жестко положил свою трубку в пепельницу; Зина, хотевшая сказать что-то, осеклась и с покорной лаской стала глядеть на него. — Имей в виду, Семен Григорьевич, Зиночка у нас романтик. Расскажи ей об Аляске — она и туда запросится.
— Егор, миленький, да при чем здесь романтика. Воли хочется, свежего воздуха. Дела. Ведь нечем же дышать. Нечем.
— Сибирь сама задыхается в неволе, а тебе дался свежий воздух. Нету его в России. От моря до моря нету.
— По-моему, это самые правильные слова, — взял сторону Страхова Огородов. — И здешних гнетет горе, да наших все-таки вдвое. Ведь у нас одна зима — без малого восемь месяцев. Не успеешь отсеяться — глядь, кукушка уже откричала, а там и Илья-пророк на пороге: милости просим, зазимки. Нет, Зинаида Васильевна, что ни скажи, ваше житье помягче.
— Да ведь у вас живут же люди-то? Живут.
— Куда деться, Зинаида Васильевна.
— И вечная нужда в грамотных? Вот я и стану учить ваших детишек. Плохо разве. Я слышала от Егора, вы увольняетесь. И возьмите меня с собой. Возьмете?
Огородов с возрастающим изумлением слушал Зину и понимал, что она не шутит, что говорит она свое передуманное, и потому не мог сразу определить своего отношения к ней. Да и просьба ее была столь необычна, что он не нашелся с ответом. А Зина, взволнованная своим намерением, вся зарделась, большие глаза ее потемнели в строгой и упрямой решительности. Не ждал, видимо, от Зины такого напора и Егор Егорыч, однако сказал с прежней усмешкой:
— Ну, привезет он тебя, а у него там невеста. Каково ему?