Ошибка творца
Шрифт:
– Это вы с Петровки? – спросила она чуть удивленно. И Маша вспомнила – ах да, платье! Ее легкомысленный облик! И полезла за удостоверением, но женщина остановила ее плавным движением руки: – Проходите, пожалуйста.
Она провела Машу в круглый холл, от которого отходили пять дверей. Одна из них оказалась приоткрыта – за ней был виден кухонный стол с нежно-зеленым капустным кочаном. Морковка, лук. А дальше – большое окно и густая тополиная листва старого московского двора.
– Щи готовлю свежие, – угадав направление ее взгляда, сказала – жена ли? домработница?
И толкнула противоположную
– У академика больные глаза, – пояснила шепотом женщина и громко сказала: – Иван Ильич, это к вам!
Едва привыкнув к полутьме, Маша разглядела широкую кровать, окно, занавешенное плотными шторами: сквозь тончайшую щель светило солнце, пыльный луч падал на столик на колесиках, уставленный разнокалиберными коробочками с лекарствами.
– Сейчас. – Женщина щелкнула выключателем, и на тумбочке у кровати зажглась старорежимная лампа под зеленым абажуром. Странный, кажущийся призрачным по сравнению с дневным свет осветил лицо старика в пижамной куртке, лежащего на постели. Старик пошевелил кистью: раздалось тихое жужжание – изголовье кровати вдруг приподнялось: постель медленно, но верно стала превращаться в кресло.
– Добрый день, – произнес хриплый старческий голос.
– Здравствуйте, – ответила Маша, вглядываясь в морщинистое лицо с мощным носом и надбровными дугами.
А женщина придвинула ей стул:
– Присаживайтесь, – и вышла из комнаты.
– Простите, что беспокою вас, Иван Ильич, – начала Маша, но старик поднял вверх крупную полную кисть.
– Не извиняйтесь. – Он улыбнулся, обнажив отлично сделанные искусственные зубы. – Юная девушка в белом платье приходит поговорить со мной о делах давно минувших дней. Это я должен благодарить вас, а не вы – извиняться.
Маша улыбнулась в ответ:
– Я хотела побеседовать о профессоре Шварце.
– О Боре? Но я думал, убийца найден?
– Да, найден. Но… Мне все равно необходимо прояснить для себя некоторые вопросы. – Маша почувствовала себя неловко.
Лебедев сдвинул кустистые брови:
– Что ж, барышня, проясняйте. Чем смогу – помогу.
– Видите ли, вы один из тех немногих, кто тесно общался с профессором до его отъезда в Америку. И мне важно узнать, чем вы тогда занимались…
Академик кивнул:
– К несчастью, мы с Борей никогда не работали над совместными статьями или одной проблематикой. Скорее, шли некоторое время в научной карьере параллельными путями. – Старик поерзал на кресле-кровати, устраиваясь поудобнее. – Боря, знаете, из молодого поколения генетиков, уже избавившихся от гнета лысенковщины. Но в его характере присутствовало и нечто, отличавшее старую школу… – Лебедев пожевал губами. – Он был не мастер говорить какие-то высокие слова. Но то, что исследовательская наука – самое высокое в жизни, разумелось само собой.
– Много работал? – улыбнулась Маша.
– О да! Еще будучи моим аспирантом, бил все рекорды упорства, сидел в лаборатории по шестнадцать часов.
Лебедев вздохнул.
– Мне радостно было видеть это, потому что мое поколение ученых еще высылали в конце 50-х за наши убеждения в лагеря. Вы вот
Маша осторожно кивнула:
– Конечно.
– Вот видите. Вам это кажется очевидным. А по тем временам такая тематика считалась чуть ли не криминальной.
– Социал-дарвинизм? – улыбнулась Маша. – Евгеника – служанка фашизма?
Лебедев вдруг заквохтал, задыхаясь, как старая курица, и, испугавшись в первую секунду, Маша поняла, что старик смеется. Приподняв подрагивавшей рукой тяжелые очки, он вытер слезу и благосклонно воззрился на Машу:
– Приятно иметь с вами дело. Я ведь, знаете, за свою позицию еще успел погулять в лагерях: помню, как решал вопрос, почему элементарно, по законам Менделя, наследуется иммунитет у растений к самым различным грибковым заболеваниям, нагружая тачку, которую затем отвозил к растворному узлу… Понятно, что, вернувшись в Москву, я стал осторожнее высказываться. Вот этого, осторожности, оглядки, у Бори не было совсем. Он был свободен. Даже слишком.
– Что вы имеете в виду?
Лебедев вздохнул:
– Для вас, барышня, явление мутационного процесса, концентрация деталей, андрогенез, корреляционные связи – бессмысленный набор слов, но вы должны понять одно: любая эмпирическая, экспериментальная генетика должна быть осторожной, аккуратнейшей. Мы по локти засовываем руки в Божественное творение, и делать это надо… очень бережно. – Лебедев опять пожевал губами и кинул на Машу тяжелый взгляд исподлобья.
– Вы чего-то недоговариваете. – Маша улыбнулась. Она не была уверена, что правильно поняла возвышенную тираду.
Но академик не улыбнулся в ответ, а громко вздохнув, некоторое время, казалось, разглядывал выступающие на старческих руках крупные вены.
– Хорошо, – сказал он наконец. – В конце концов, Борю уже не воротишь, да и знаю я немного. – Он повернулся к Маше и пошевелил седыми бровями: – Да и просто-напросто не могу отказать женщине в таком платье!
– Спасибо. – Маша оправила крепдешин на коленях: знал бы Андрей, что его подарок так помогает в делах следствия!
– Девяностые годы, годы хаоса и разбазаривания советской науки, пришлись на конец моей карьеры и на расцвет Бориной. Он, как я говорил, работал как бешеный, сидя в лаборатории почти безвылазно, и почти никуда не выходил, разве что в военную столовку метрах в трехстах, где обедал и ужинал, забирая продукты на завтрак, если не ночевал дома. Вскоре институт наш сдали в аренду каким-то кооперативам – наплодившиеся в годы лысенковщины непрофессионалы, ставшие к началу 90-х большим начальством, не стеснялись заработать. Вот тогда Боря и ушел в частный сектор.
Маша нахмурилась:
– В какой частный сектор? Он же работал над эмбриональной генетикой, где могли понадобиться… – и вдруг осеклась. А Лебедев вновь перевел взгляд на свои руки и вздохнул.
– Дальше все, что я вам говорю, следует делить на десять. Говорят, он проводил опыты на человеческих эмбрионах. Опыты были запрещены во всем мире, но в тот конкретный период «лихих 90-х», как бы вам сказать… Сместились понятия того, что может и не может себе позволить ученый, общая вседозволенность лишала ориентиров самых стойких. А дальше…