Осиновый крест урядника Жигина
Шрифт:
– Жуй давай, нет у меня хлеба, не захватил!
Конь снова мотнул головой, потянулся к хозяину, шевеля губами, словно хотел поцеловать. Извозчик потрепал его ладонью по крепкой изогнутой шее, вздохнул:
– Эх, Сема, только и есть у тебя одна родная душа – конская. Дожился… Ну-ну, не ластись, сказал же – нет хлеба, не взял. Прости, братец, забыл. Тут обо всем забудешь! Заблудился твой хозяин, Семен Холодов, крепко заблудился, а отступать некуда. Вот и поедем завтра кривое счастье искать. Так что жуй, братец, от пуза, когда еще доведется тебя кормить, я и не знаю…
Взглянул бы сейчас кто-нибудь из деревенских на Семена Холодова – мог бы и не признать. Да и как признать в суровом, угрюмом мужике, который, похоже,
После памятной драки за околицей, когда сошлись они на кулаках с Ильей Жигиным, когда не удалось ему одержать победу и пришлось уступить Василису, после развеселой свадьбы, которая несколько дней шумела и плясала на Покров и на которой гуляла едва ли не вся деревня, а он стоял в ограде, слушал и ломал в бессилии сухие верхушки плетня; после всего этого, не в силах пережить позора и не в силах нарушить данного слова, Семен собрался в один день, закинул за плечи тощую и потому легкую котомку и ушел в город. А можно и так сказать – сбежал. Ни материнские слезы не остановили, ни отцовская ругань. Бежал, будто на пожар торопился успеть.
Добрался до Ярска, помыкался всласть по разным углам, перебиваясь с хлеба на квас, досыта нагляделся на разных людей и научился от них лишь одному правилу – никому доверяться нельзя. Только самому себе да еще коню, верному своему Карьке. Купил он его жеребенком, выкормил, выходил, сделался с его помощью городским извозчиком и даже сподобился заработать денег, чтобы заиметь на них маленькую избенку на городской окраине и срубить возле нее такую же маленькую конюшню.
Жил Семен сам-один, правда, время от времени появлялись у него в избенке разные бабы, но подолгу они не задерживались, через месяц-другой он грузил их на сани или на телегу вместе со скарбом и отвозил туда, откуда взял. Бабы, как они потом сами рассказывали, долгой совместной жизни с ним не выдерживали: молчит, будто язык проглотил, смотрит в пол, угрюмо прищурившись, и какие у него мысли в голове шевелятся, никогда не узнаешь. А самое странное, опять же рассказывали бабы, что он всех их в сладкие ночные минуты называл Василисой. И хотя пить он не пил, черным словом не ругался и руку никогда на них не поднимал, бабы все равно боялись его и, устав от этой постоянной боязни, просились, чтобы он их с миром отпустил. Семен, не говоря ни слова, шел и запрягал Карьку.
Сейчас он снова ходил в холостяках, нисколько об этом не горюя, и думать не думал о семейной жизни, потому что с недавних пор его дорога резко вильнула в сторону и пошла петлять вкривь и вкось, будто Карька на ходу помочился и след на песке оставил.
– Доброго тебе здоровьичка, Семушка, – раздался за спиной вкрадчивый, едва слышный голос, будто на ухо прошептали.
Обернулся, уже зная, кто к нему пожаловал, и увидел в узком и высоком дверном проеме конюшни маленького, седенького, чуть сгорбленного старичка. Он опирался на длинный костыль, который доставал ему до самого подбородка, и смотрел круглыми, выцветшими глазами, которые тускло отсвечивали, будто были помазаны маслом.
– И тебе – здорово.
– Вот, Семушка, еле-еле дотянулся, ноги-то мои не бегают, отбегали мои ноженьки, и сам загибаюсь, как сучок на сухой лесине. Ты-то как поживаешь?
Семен оттолкнул Карьку, снова потянувшегося к нему, вышел из конюшни и молча махнул рукой, давая знак старику – иди за мной. Старик мелким, но очень скорым шагом последовал за ним и в ходьбе выпрямился, ровненьким стал, как костыль, на который он не опирался, а только переставлял. Миновали калитку, вышагнули на улицу и там, отойдя от своей избы, Семен внезапно остановился и обернулся, так резко, что старик с разгону едва не налетел на него.
– Ты, Капитоныч, больше не шастай ко мне! Ясно? Не выдал он денег, только пообещался. А задаток, который получил, мне теперь самому нужен. Съездим на Парфеновский прииск, вернусь, сам тебя найду.
– Ладно, ладно, Семушка, – легко согласился Капитоныч, – спешить нам с тобой некуда, подождем. Ну, и ласточка твоя подождет, посидит в клетке, пока ты ездишь…
– Какая ласточка?! – дернулся Семен, наклоняясь вперед, словно его в спину толкнули. – Какая ласточка?! Говори, пень трухлявый!
Старик мгновенным и ловким движением перехватил костыль и остро заточенный конец уперся Семену в грудь, а вкрадчивый, едва различимый голос отвердел мгновенно и зазвучал зловеще:
– Ты дурачком не прикидывайся – какая, какая?! Немазана, сухая! Провернули дельце, в моих руках она теперь. Чуешь?!
– Где? – выдохнул Семен.
– А вот вернешься, родненький, с прииска, – прежним вкрадчивым голосом заговорил старик, растягивая слова, – тогда я тебе и расскажу, все поведаю, без утайки – где проживает, под чьим доглядом и сколько тебе еще сделать потребуется, чтобы ласточку эту в руки взять. Ладно, Семушка, заболтался я с тобой, а время уж за полдень. Трудиться надо, на хлебушко зарабатывать, а я тут лясы развожу. Пойду потихонечку…
Капитоныч обогнул Семена, будто столб, в землю вкопанный, и мелким, скорым шагом заторопился вдоль улицы, бойко переставляя длинный костыль. Семен обернулся, глянул вслед, в худую, чуть сгорбленную спину уходящего старика и лицо его стало еще угрюмей, чем обычно. «Задушу когда-нибудь, кровь из носа, а задушу!» – думал он и сжимал тяжелые кулаки.
Но не так-то просто было задушить Наума Капитоновича Загайнова, которого все в округе, старый и малый, за глаза называли Капитонычем. Он владел маленьким и грязным трактиришком на окраине Ярска и одевался так, что был дополнением к затрапезному виду своего заведения. Ходил вечно в одной и той же пиджачной паре, до того залоснившейся, что она поблескивала – это в теплое время года, а в зиму натягивал на себя старенькую шубу с круглыми заплатами в разных местах, и никогда не расставался с длинным деревянным костылем, даже в своем трактире бодренько семенил с ним, громко постукивая острым концом в деревянный, всегда грязный пол. Говорил негромко, вкрадчиво и очень любил на людях прибедняться, жалуясь на малые доходы и на телесные немощи.
Лишь немногие знали, что за стариковским обличием скрывается совсем иная натура – хищная, как у молодого волка. Злые языки поговаривали, что первый свой капитал Капитоныч добыл грабежами на тракте, с кистенем в руке, но, если не видели, значит, и спроса нет. Да никто и не спрашивал, дело давнее, и за давностью заросло густым бурьяном.
Появился Капитоныч на городской окраине лет двадцать тому назад, появился с деньгами, потому что за одно лето поставил трактир и сел в нем хозяином, принимая публику самую разношерстную, по большей части бедную, а порою, когда перепьют, то и буйную. Но умел как-то, изворачиваясь, управляться с ней, больших драк и смертоубийства не допускал, и полиция к нему претензий никогда не имела. Но опять же злые языки говорили, что полиции он взятки дает немалые, а в трактире у него время от времени темные личности появляются. Кто такие, чем занимаются – неизвестно, но слышали, что у трактирщика с такими личностями общие дела имеются. Сам Капитоныч, когда до него подобные слухи доходили, вздыхал, морщился, сетовал на людскую зависть и вполне резонно говорил, что народу в трактир ходит много, и паспорт здесь не спрашивают, только деньги берут, а на личиках у посетителей не написано – от какого промысла они доходы имеют.