Оскар Уайльд
Шрифт:
И второй, спустя год, в феврале 1897-го. На этот раз визит был деловой: Констанс приехала со своим адвокатом; Уайльд должен был подписать бумаги, что препоручает заботу о детях жене. В комнату для свиданий, где муж в присутствии адвоката Харгрова и надзирателя эти бумаги подписывал, Констанс входить отказалась, однако попросила стоявшего в дверях надзирателя отодвинуться: «Дайте мне последний раз взглянуть на моего мужа». Как в воду глядела: больше они не увидятся. Констанс умрет через год с небольшим после повторной операции на позвоночнике в возрасте сорока лет.
Первым из близких друзей в августе 1895 года в Рединг приехал Роберт Шерард — и пришел в ужас не только от психического, но и от физического состояния своего друга. Вот вкратце его впечатления. Подавлен, на глазах слезы, волосы растрепаны, щетина, борода, чудовищно исхудал. Лицо изможденное, почти не узнаваемое. Запавшие от бессонницы глаза, поломанные, кровоточащие ногти. У побывавшего в Рединге вслед за Шерардом Роберта
Да, свидания Уайльд, пребывающий в тяжелой депрессии, не поощрял, однако близким друзьям — художнику и скульптору Чарлзу Риккетсу, Мору Эйди, Россу, Шерарду — рад был всегда. Констанс, впрочем, этой его радости не разделяла. От природы, как мы знаем, доброжелательная, она почему-то видела в старых друзьях угрозу возвращения мужа к старой жизни, и это при том, что Дугласа среди них не было, да и все они были ярыми противниками возобновления отношений между Оскаром и Бози — Росс, по понятным причинам, в первую очередь. «Вот как ты выполняешь свое обещание вести новую жизнь», — пеняла Констанс мужу в одном из писем. У Уайльда же при виде друзей резко поднималось настроение, хотя, очень возможно, он и притворялся — не огорчать же близких людей. Как бы то ни было, Поэт становился разговорчив, шутил, рассказывал, какое удовольствие он получает от чтения Священного Писания. «Библия, что ни говори, замечательная книга, — вспоминает Шерард его слова. — Как замечательно красивы эти неприхотливые библейские сюжеты. Адам и его жена одни в прекрасном саду, где, будь они законопослушны, получали бы все удовольствия от жизни. Но Адам отказывается слепо следовать закону и поэтому съедает яблоко. Я ведь тоже надкусил яблоко — и был изгнан из рая».
Со «стадом скотов» он не общался, даже если бы и имел такую возможность. Впрочем, об отдельных заключенных отзывался тепло и с пониманием, во время прогулки по тюремному двору шел, низко опустив голову, и что-то (сочинял «Балладу Рэдингской тюрьмы»?) бормотал себе под нос. В тюремной часовне (проповедь каждое утро в девять, в воскресенье два раз в день, утром и вечером), когда капеллан тщился наставить заблудшие души на путь истинный, был безучастен, сидел, погруженный в себя, барственно, как встарь, откинувшись на церковной скамье. Мог забыть встать, когда наступало время хором петь гимны, и его приходилось толкать или даже поднимать силой. Когда же капеллан принимался ханжески рассуждать о христианском отношении общества к заключенным, Уайльд лишь грустно улыбался. «Больше всего в эти минуты мне хотелось вскочить со своего места и начать кричать, — вспоминал он впоследствии. — Обществу нечего было нам предложить, кроме лишений и жестокости».
Заключенные имели право вызывать капеллана в камеру, чтобы пожаловаться на судьбу без свидетелей. Уайльд этим правом (равно как и обязанностями убирать камеру) пренебрегал. Однажды, правда, капеллана вызвал, о чем впоследствии пожалел. На дежурный вопрос святого отца, читал ли заключенный С.3.3 в бытность свою на свободе утреннюю молитву, Уайльд ответил отрицательно, после чего капеллан, демонстрируя не только отменную реакцию, но и неплохое чувство юмора, съязвил: «Вот видите, чем дело кончилось». Кончилось же дело тем, что Уайльд посетовал, что тюремное окошко так высоко и так грязно, что ему не видно облаков. Как сказано в «Балладе Рэдингской тюрьмы»: «Не глянет он на вышний воздух / Сквозь узкий круг стекла». Не оплошал капеллан и на этот раз: посоветовал брату во Христе смотреть не на облака, а на Того, Кто за облаками, за что был немедленно из камеры выдворен, Уайльд же вторично препровожден в карцер и лишен даже той скудной и малосъедобной пищи, какую получал.
Главными лишениями «изгнанного из рая» Уайльда были голод, бессонница, болезни, «уравниловка» и отсутствие чистоты. «Они знают, что мне голодно, — жаловался он друзьям, — и приносят удивительные вещи: пирожки с мясом, булочку с сосиской, лепешки. Думают: раз голоден — может съесть все». Не так уж плохо, должно быть, подумал читатель: лет через пятьдесят в Лефортове о булочке с сосиской можно было только мечтать. При поступлении Поэт подвергся рутинной тюремной процедуре — стрижке, однако процедуру эту воспринял очень тяжело, ведь отныне он был обречен стать таким же, как все.«На
Страдал Уайльд и еще по одной причине. Альфред Дуглас довольно скоро перестал ему писать, до Уайльда стали доходить слухи, что возлюбленный нанял яхту с мальчиком-юнгой, на которой совершает путешествие из Франции в Сорренто и на Капри. Что закладывает подаренные ему Оскаром вещи и не только пишет письма во французские газеты в защиту Уайльда, но и щедро делится с репортерами подробностями их отношений. Так, 1 июня 1896 года Дуглас публикует в «Ла Ревю Бланш» «Вступление к моим стихотворениям с некоторыми замечаниями о деле Оскара Уайльда». Французский читатель, клюнувший на «клубничку» и никогда бы не читавший «вступление» без «замечаний», разочарован не был. «Сегодня я горжусь тем, — говорится во вступлении, — что меня любил великий поэт, который ценил меня, ибо признавал, что, помимо красивого тела, я обладаю красивой душой». О красивой душе Дугласа мы, в отличие от неосведомленного французского читателя, наслышаны. Как наслышаны и о том, что Бози нисколько не тужил без Уайльда, что не мешало ему, перечитывая давние письма писателя, восклицать: «Утром и вечером я целую их и молюсь на них!» Что не мешало ему с пафосом писать Мору Эйди в надежде, что его слова будут Уайльду переданы: «Он может не сомневаться в моей любви и преданности вне зависимости от того, заслуживает он мою любовь или нет».
Из тюрьмы Уайльд Дугласу не пишет, более того, для посетителей Уайльда в Рединге Бози — запретная тема. Заключенный С.3.3 не хочет слышать о выходе сборника стихов Дугласа с посвящением Уайльду, просит Росса передать ему, чтобы он это посвящение снял. Через Росса же просит Дугласа отдать Россу свои письма, ему адресованные. И не только письма, но и вещи, которые Уайльд ему некогда дарил и которые Дуглас еще не успел заложить. «Он мне в этом не откажет, — пишет он из тюрьмы Россу. — Он загубил мою жизнь — пусть этим и довольствуется». Уайльду свойственно обольщаться — и вообще, и в отношении Альфреда Дугласа особенно; ни вещей, ни писем любимый человек ему не вернул.
Впрочем, мы несколько поспешили сказать, что из Рединга Уайльд Дугласу не пишет. Одно письмо он своему возлюбленному все же написал. И назвал его первоначально «In Carcere et Vinculis», а потом переправил на «De Profundis» [40] . Воспользовался тем, что на эпистолярный жанр запрет не распространяется (при полковнике Айзексоне бумага и чернила давались заключенным только для писем и — со скрипом — для петиций), и на законных основаниях написал Дугласу письмо — всего одно, но длиной страниц в двести. Создавалось письмо с января по март 1897 года и было завершено всего за пару месяцев до освобождения. Поставил точку и отдал письмо на хранение «хорошему» начальнику тюрьмы майору Ньютону (Айзексону никогда бы не отдал), а 20 мая, в Дьеппе, — Роберту Россу для последующей передачи Дугласу.
40
«В тюрьме и оковах» … «Из бездны», начало католической молитвы на латыни.
Послание получилось длинное, но смысл его прост, Уайльд выразил его всего в нескольких словах в письме тому же Россу: «Я виню его в том, что он недооценил человека, чью жизнь погубил». Ни убавить ни прибавить. Кое-что, впрочем, прибавить стоило бы.
«De Profundis», как и всякое значительное произведение, можно прочесть по-разному. Как исповедь со сквозным мотивом жертвенности и самоотречения. Как любовное письмо, полное горьких попреков в адрес возлюбленного и в то же время тайных, невысказанных надежд на восстановление отношений. Как «элегию потерянного величия»: «Я был символом искусства и культуры своего века…» [41] Как религиозный и искусствоведческий трактат: едва ли не большая часть письма посвящена рассуждениям о христианстве и искусстве. И наконец, как уже известную читателю историю отношений с Дугласом — с первых дней знакомства до трагической весны 1895 года. Историю, рассказанную переродившимся в застенке человеком. Тюрьма, где царит страдание,«наивысшее из чувств, доступных человеку», словно бы дает автору письма право проанализировать эту грустную, поучительную историю, посмотреть на нее, так сказать, с высоты своего прозрения.
41
«De Profundis» здесь и далее цитируется в переводе Р. Райт-Ковалевой и М. Ковалевой.