Осколки
Шрифт:
ХЬЮМАН: На сколько затронул вас экономический кризис?
ГЕЛЬБУРГ: Никакого сравнения с тридцать вторым — тридцать шестым годами. Скажем так: тогда у нас следовали одна распродажа с молотка за другой. Но дело устояло.
ХЬЮМАН: И вы руководите отделением.
ГЕЛЬБУРГ: Надо мной только мистер Кейз. Стентон Уилли Кейз. Он председатель и президент. Вы, наверное, не интересуетесь регатой.
ХЬЮМАН: А что?
ГЕЛЬБУРГ:
ХЬЮМАН: А, да. Кажется, я читал об этом…
ГЕЛЬБУРГ: Он уже дважды приглашал меня к себе на борт.
ХЬЮМАН: Правда?
ГЕЛЬБУРГ: (усмехнувшись). Единственный еврей, нога которого коснулась его палубы.
ХЬЮМАН: Надо же.
ГЕЛЬБУРГ: Я вообще единственный еврей, когда-либо работавший в «Бруклин Гаранти».
ХЬЮМАН: Вот как!
ГЕЛЬБУРГ: А фирма существует уже с 1890 года. Я начал в ней сразу после окончания торговой школы и постепенно пробился. Они прекрасно ко мне относились, это выдающаяся фирма.
Долгая пауза. Хьюман внимательно рассматривает Гельбурга, сидящего в горделивой позе и черпающего уверенность в себе в воспоминаниях о своем успехе. Потом Гельбург медленно поворачивается к нему.
А почему это должно быть что-то психическое?
ХЬЮМАН: Это неосознанно, как, например… Ну, возьмите хоть себя: вы одеты во все черное. Можно узнать, почему?
ГЕЛЬБУРГ: Я хожу в черном со времен «High School».
ХЬЮМАН: В общем, никаких особых причин.
ГЕЛЬБУРГ: (пожимает плечами). Просто мне нравится, и больше ничего.
ХЬЮМАН: Вот и у вашей жены тоже: она не знает, почему так делает, но что-то, глубоко сидящее внутри, толкает ее к этому. А вы думаете иначе?
ГЕЛЬБУРГ: Не знаю.
ХЬЮМАН: Вы полагаете, она знает, что делает?
ГЕЛЬБУРГ: В общем, я люблю черное по деловым соображениям.
ХЬЮМАН: Укрепляет ваш авторитет?
ГЕЛЬБУРГ: Не то чтобы авторитет, просто мне хотелось выглядеть постарше. Знаете, мне было пятнадцать, когда я закончил школу и в двадцать уже поступил на фирму. И я всегда знал, что делаю.
ХЬЮМАН: Вы считаете, это она специально?
ГЕЛЬБУРГ: Короче — она парализована, и это невозможно организовать себе самому, не так ли?
ХЬЮМАН: Думаю, да. Видите ли, Филипп, я недостаточно знаю вашу жену. Если все же у вас появится мысль, отчего она могла бы учинить такое…
ГЕЛЬБУРГ: Но я же вам уже сказал — не знаю.
ХЬЮМАН: Короче, вам ничего в голову не приходит.
ГЕЛЬБУРГ: Нет.
ХЬЮМАН: Знаете, что странно? Когда говоришь с ней, она не производит впечатление несчастной.
ГЕЛЬБУРГ: Точно! Именно это я и имею в виду. Она как бы… доже не знаю, словно она наслаждается этим. Некоторым образом.
ХЬЮМАН: И как вы себе это объясняете?
ГЕЛЬБУРГ: Она постоянно просит прощения, в том числе и за то, что делает мою жизнь труднее. Вы знаете, что я теперь должен и готовить, и стирать себе, и все такое прочее… Я даже за продуктами хожу, за мясом… и постель стелю…
Обрывает, потому что ему что-то становится ясно. Хьюман молчит. Долгая пауза.
Думаете… это направлено против меня?
ХЬЮМАН: Не знаю. А вы как думаете?
ГЕЛЬБУРГ: (какое-то время смотрит перед собой, хочет встать, очевидно, глубоко затронутый). Лучше я сейчас пойду домой. (Охвачен своими мыслями). Мне бы хотелось кое-что спросить вас, но, право, я не знаю…
ХЬЮМАН: Почему? — Выкладывайте!
ГЕЛЬБУРГ: Родители мои — выходцы из России… Словом, там была одна женщина, о которой говорили… что она… ну… одержима неким… вроде как духом умершего…
ХЬЮМАН: … Грешным духом…
ГЕЛЬБУРГ: Вот-вот. Поэтому она лишилась рассудка и вообще… — Вы верите во все это? Они вынуждены были позвать рабби, и тот изгнал духа из ее тела. Верите вы во все это?
ХЬЮМАН: Верю ли я? — Нет. А вы?
ГЕЛЬБУРГ: Да нет. Просто вспомнилось.
ХЬЮМАН: Я даже не знаю, что должен был бы из нее изгонять.
ГЕЛЬБУРГ: Скажите откровенно: она поправится?
ХЬЮМАН: Нам надо будет еще поговорить об этом после того, как я завтра утром побываю у нее. Одно я должен еще сказать. Я подхожу к болезням очень нетрадиционно, и прежде всего, если в этом задействована психика. Мы заболеваем вдвоем, втроем, вчетвером — не в одиночку. Понимаете? Я хочу попросить вас об одном одолжении…
ГЕЛЬБУРГ: О каком?
ХЬЮМАН: И вы не обидитесь?
ГЕЛЬБУРГ: (зажато). А почему я должен обижаться?