Особняк на Соборной
Шрифт:
– Мадам! Я могу чем-то помочь? – участливо спрашивал таксист, везший ее в Сен-Клу.
– Мерси! Ничего не надо… – еле слышно шептала Плевицкая, всхлипывая и глотая слезы.
Она колесила от Булонского леса до Монмартра. Расплачиваясь, отдавала шоферам сумочку, и те сами отсчитывали франки, полагая, что дама не в себе. Наверное, так и было. Ее мысли заполняло одно – куда делся Николай, где ее единственный и драгоценный Николай? Нет, он не мог ее бросить! Не мог! Ночь Плевицкая просидела в зале ожидания вокзала Сен-Лазар, а утром неожиданно пришла в Галлипалийское собрание. Первым, кого встретила, был капитан Григуль, адъютант Скоблина.
– Надежда Васильевна! – ахнул он. – Куда вы запропастились? Вас же ищут… Перевернули весь Париж, – обескураженный Григуль не знал, как себя вести – то ли звать полицию, то ли рассказать Плевицкой, что муж причастен к исчезновению
Скоблин же, переждав ночь похищения в одном из рыбных пакгаузов, утром летел в Барселону на оплаченном Шпигельгласом частном самолетике. Там его встретил Александр Орлов, резидент НКВД в Испании. Они по-дружески обнялись, посидели в кафе, хотя в девятнадцатом году вполне могли пристрелить друг друга. Орлов (правда, тогда Лев Лазаревич Никольский, а еще раньше – от папы и мамы – Лейба Фельбинг) противостоял Добровольческой армии в составе Особого отдела двенадцатой армии красных. Ключевой агент Шпигельгласа, он активно работает в Центральной Европе, хорошо владеет ситуацией, особенно в отношении РОВСа, но задание конкретно по Скоблину заставляет его впасть в сложные размышления, тем более что в самой России сталинская «молотилка» уже перемолола многих его сослуживцев. Поручение простое – разместить Скоблина на конспиративной квартире, но (Шпигельглас особо подчеркнул) непременно неподалеку от порта.
В те дни Барселона становится очень опасным местом. В Испании пылает гражданская война. Со всяким рассветом над городом идут жестокие воздушные бои. Советские летчики-добровольцы с трудом отгоняют от причалов германские бомбардировщики, рвущиеся к порту, где по ночам высаживаются интернациональные бригады, разгружается вооружение, боеприпасы, продовольствие, медикаменты для сражающейся республики. Разведка интернационалистов знала, что к налету на барселонский порт готовится легион «Кондор» и поведет его лично Хуго Шперле, будущий фельдмаршал «Люфтваффе», здоровенный детина с «пивным» лицом и неизменным моноклем в глазу. Кстати, это был тот самый Шперле, который осваивал прицельное бомбометание с пикированием в СССР, на секретной авиабазе в Липецке, недалече от Москвы. Первой жертвой своего убийственного мастерства Шперле сделал крохотный городок басков Гернику, где под фашистскими бомбами сразу погибла треть населения. Пабло Пикассо, потрясенный трагедией Герники, за сутки написал тогда самую пронзительную свою картину. Но отчаяние великого художника никого не остановило – впереди были более страшные руины Барселоны, Бирмингема, Лондона, Минска, Сталинграда, Дрездена, Берлина, города и люди превращенные в обугленный и окровавленный щебень…
Все произошло, как и предполагалось. Стая несколько устаревших, но не менее хищных двухмоторных Хе-111 и Дорне-17 под прикрытием новейших истребителей «Мессершмиттов – 109», налетели в самое неожиданное время, уже в сумерках, и за полчаса превратили все окрест в пылающий костер. Первые бомбы и накрыли особняк, где находился Скоблин, которому было приказано не покидать квартиру ни под каким видом…
А хитрый Орлов-Филбинг, который не без оснований предполагал, что следующий на очереди будет он, вскоре, бросив резидентство, партбилет и пролетарские убеждения, исчез и через полгода объявился в США. Оттуда он послал Сталину конфиденциальное письмо, где предлагал договор – он молчит, а его не преследуют. Сталин пришел в ярость, а потом, поразмыслив, приказал оставить Орлова в покое и слово сдержал. Беглец пережил всех, так и не раскрыв рта, не озвучив ни единого имени, но боялся исступленно всегда и кончину свою естественную принял с облегчением, хотя она произошла, для людей такой категории очень нескоро, уже при Брежневе.
Ко времени исчезновения Миллера, Антону Ивановичу Деникину исполнилось шестьдесят пять лет. Он по-прежнему живет в Париже, дочери 18 лет. Из угловатого и долговязого подростка она как-то сразу превратилась в красивую современную девушку, коротко подстриженную, с фигурой фотомодели, но характером сколь доброжелательным, столь и решительным. У нее очаровательная улыбка и очень живые глаза. Она совсем не помнит отца военным, зато хорошо знает его писателем. На юбилей Деникина собралось немало творческих людей, особенно запомнился Бунин. Он уже
Ивана Алексеевича Бунина тоже нельзя было упрекнуть в любви к советской власти, да и человек он был нелегкий, подчас излишне эмоциональный, а уж кого не любил – определений тоже не жалел. Достаточно вспомнить его «Окаянные дни», где «зацепил» многих, особенно «собратьев по перу»…
Потомки Владимира Маяковского, по-моему, до сих пор в большой претензии к Бунину. Однажды, где-то ранней весной восемнадцатого года, Иван Алексеевич посетил в Петрограде некое торжество в честь уважаемой им Финляндии.
Хочу иметь…
– «Собрались все те же – весь цвет русской интеллигенции: – пишет он в дневнике. – То есть знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и один высокий иностранный представитель, именно – посол Франции. Но над всем и возобладал поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза – так, как глядел бы, вероятно, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький захохотал. Я отодвинулся, Маяковский это заметил.
– Вы меня очень ненавидите? – весело спросил он.
Я без всякого стеснения ответил, что нет, слишком много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел Финляндии и Маяковский кинулся к нему, к середине стола, вскочил на стул и так заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только он сел, как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом. Но мало того, к безмерному удивлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: зараженные Маяковским, все ни с того ни с чего заорали, стали бить сапогами в пол, хрюкать и тушить электричество…».
Сестра Владимира Маяковского, обидевшись, упрекала Бунина в навете – брат ее никогда не мог кушать с чужих тарелок, хотя бы по причине крайней чистоплотности и болезненной брезгливости. Он всегда носил с собой флакон со спиртовой жидкостью, коей протирал руки, особенно после рукопожатий. А уж пить из чужих бокалов!.. Бред какой-то! – возмущалась дама даже через много лет.
Что и говорить, Иван Алексеевич испытывал жгучую неприязнь к новомодным литераторам и силой своего таланта язвительно «гвоздил» их наотмашь: «Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: «За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки…» Разговор происходил в том же восемнадцатом году, но уже в Одессе, куда Бунин, в конце концов, сбежал от революции. Шли они тогда по Дерибасовской, погруженной в буйные ароматы цветущей акации. Катаев в старой солдатской шинели, одетой прямо на голый мускулистый торс, в деревяшках на босу ногу, говорил напористо и так громко, что дворник с царской бляхой на протертом фартуке бросил вслед: