Особняк на Соборной
Шрифт:
– Если вы не прекратите споры ни о чем, то пароходы с танками, бензином и снаряжением, которые сейчас находятся на подходе к Новороссийску, повернут обратно в митрополию… Это я вам обещаю твердо!
Наконец, кое-как договорились, но в коммюнике подчеркнули, что Донская армия в составе вооруженных сил юга России сохранит свою самостоятельность. Господи, святая твоя воля – лучшей услуги буденновскому Реввоенсовету трудно было придумать! К тому же «закусившие удила» кубанцы враз заговорили о создании своей собственной армии. Принцип «Утоплюсь, но не покорюсь!» сработал безотказно – разобщенность, в конечном итоге, и предопределили разгром белого движения.
Деникин на исходе жизни немало размышлял о природе российских
– Свиньи! – только и вымолвил по этому поводу бывший главнокомандующий вооруженными силами юга России.
8 августа 1947 года в возрасте 75 лет Деникин скончался на руках любимой жены. В советской печати не появилось ни строчки. До того ли было! Страна голодала, залечивая страшные послевоенные раны, копила восторги к 70-летию вождя народов и жестоко карала военных преступников. В ночь на 1 октября 1946 года в Нюрнберге повесили главных нацистов. Антон Иванович два месяца не дожил до сообщения, что в Москве таким же способом казнили генералов Краснова и Шкуро, но участь такую им он предрекал задолго. Их выдали Красной Армии англичане, те самые, что за тридцать лет до того снаряжали и вооружали донские и кубанские полки, умело натравливая друг на друга неукротимых в глупости соотечественников. В России, где чувства непременно превалируют над разумом, это всегда получается продуктивно с точки зрения количества жертв с обеих сторон. Вы уж простите меня за вывод, но получается так, что мы как бы обречены уничтожать друг друга и делом, и словом.
– Боже, какая чудовищная гнусность! – только и воскликнул угасающий Антон Иванович, узнав, что тысячи рядовых казаков англичане заколотили в душные железнодорожные скотовозы и отправили в советскую зону оккупации. И понеслись заблудшие души в страшные заполярные лагеря, чтобы без остатка раствориться в тундровом безмолвии, освещенном мистическими всполохами Северного сияния.
– Наверное, это и есть Божье наказание за бесчестие… – смиренно произнес мичиганский затворник, размашисто осеняя себя православным крестом. В конце жизни он часто и истово молился…
О том давнем «красновском» обмане помнил не только «невольник чести», русский генерал, умирающий от старости и болезней в заокеанском Анн-Арборе. Об этом упоминали и в Москве, на заседании военной коллегии Верховного Суда СССР. Краснов и Шкуро сдались в плен в английской зоне оккупации, надеясь на старые союзнические связи и джентельменское благородство подданный Их Королевского Величества. Однако зря! Я уже говорил, русские предатели перестали вписываться в систему британских интересов и по личному распоряжению Черчилля их без всяких угрызений отдали в железные лапы абакумовских костоломов.
Два года Краснов и Шкуро выдерживали в крепком «рассоле» одиночных камер Лефортовской тюрьмы, дожидаясь итогов Нюрнбергского процесса, а потом осудили трибунально, жестко и быстро. 17 октября 1947 года, как раз накануне тридцатилетнего юбилея Октябрьской революции, соединенного с отменой карточной системы и всенародным ликованием по этому поводу, эсесовских генералов и повесили, причем Шкуро в аккурат в день его шестидесятилетия. Краснов был уже глубокий старик (почти восемьдесят лет), но о каком-либо снисхождении, даже к немощной старости и речи не могло быть. Да и о чем говорить,
Но право же, их было за что вешать (не в смысле – за шею) – за стремление уничтожать всех подряд, кто не соответствовал их представлениям в праве на иную жизнь. Вослед им последовало еще немало других преступников, кто делал возможное и невозможное, чтобы продолжать гражданскую бойню в рамках другой, еще более страшной войны. Воистину, они исступленно тащили за собой густой кровавый след и кровь эта была нашего, российского разлива…
Однако давайте вернемся туда, где мы оставили другого узника – Евгения Карловича Миллера. Если помните, мы расстались с ним на Лубянке, в «каменном мешке», где он числился под именем безликого Иванова Петра Васильевича. Дело сильно пахло «порохом», поскольку совпало с самым убойным временем, с мрачным 1937 годом…
…Вначале его щадили, выдали теплую солдатскую куртку, бязевые необмятые кальсоны, чистую рубаху, толстые носки, сносно кормили, обращались на «вы» и даже не угрожали. Разговаривали мягко, но убедительно:
– Вы, Евгений Карлович, сильно провинились перед пролетариатом, но мы готовы на многое закрыть глаза, если публично раскаетесь… Может быть, что-то хотите сообщить жене, пожалуйста! – следователь подвинул карандаш, бумагу.
– А можно? – нерешительно спросил Миллер.
– Конечно! Мы позаботимся, чтобы ваша супруга незамедлительно получила весточку, – офицер НКВД демонстрировал искреннее участие.
– Думаю, она волнуется?
– Да что вы! – Миллер всплеснул руками. – Места себе не находит…
– Ну вот, видите, а вы упрямитесь. Давайте, пишите, а я пока выйду, покурю… Не буду вам мешать…
Пишите, Миллер, пишите!
«Бог даст, когда-нибудь расскажу, пока же прошу тебя, поскольку возможно взять себя в руки, – писал он, далеко откинувшись от столешницы, поскольку очки исчезли, да и арестанту не положены. – Успокойся и будем жить надеждой, что наша разлука когда-нибудь кончится… Здесь, где я нахожусь, хотя погоды отличные, но все же уже свежевато: мне дали новое пальто, новую фуфайку, кальсоны и шерстяные носки. Так что в этом отношении можешь не беспокоиться. Я надеюсь, что смогу указать адрес, по которому можешь дать мне сведения о здоровье своем, детей и внуков. Крепко тебя, мою дорогую, целую и молю Бога, чтобы вся эта эпопея закончилась благополучно. Горячо любящий тебя Евгений». Так он обращался к своей драгоценной Тате, жене Наталье, старый, глупый человек, играющий в офицерское благородство, так и не осознавший, с кем имеет дело.
Следователь внимательно прочел письмо, понимающе хмыкнул и сказал:
– У вас в камере лежат бумага и карандаши. Вот с такой же искренностью нам хочется получить от вас признательные показания с осуждением своей контрреволюционной деятельности и разоблачением возглавляемой вами антисоветской организации. Думаю, суток вам на эти цели хватит…
Но, ни через сутки, ни через двое Миллер ничего не написал, на все вопросы только недоуменно пожимал плечами. Ночью загрохотал запор, в камере вспыхнул яркий свет, дверь распахнулась. На пороге стоял мальчишка (так, по крайней мере, Миллеру со сна показалось), одетый в нарядную военную форму. «Мальчиком» был народный комиссар госбезопасности Ежов. По углам замерли рослые конвоиры. Миллер, тоже немалого роста, с изумлением смотрел на крохотного человечка, почти гномика, ослепительно сияющего голенищами, в синих бостоновых галифе, длинной, почти до колен стального цвета гимнастерке, перетянутой портупеей, с огромными пурпурными звездами на петлицах.