Особый слуга
Шрифт:
— Я сказал, что сердце мое несвободно. Вы же знаете о моих чувствах к вам. Вот, извольте, я даже написал вам стихи, — и Пьеро принялся шарить по карманам, извлекая поочередно то часы на длинной цепочке, то пенсне, то увядший букетик фиалок, какие носят на лацкане фрака, то комканный носовой платок, то блестящий серебряный портсигар. Наконец, позволив графине получить представление обо всем, что составляло его жизнь, Поцелуев достал мучительно-мятый лист бумаги, торжественно расправил его, и водрузив на нос пенсне, отчего глаза его сделались безмерно велики, принялся декламировать:
Между
Глядеть — и не наглядеться,
Дышать — и не надышаться
От такта до такта вальса.
Между надеждой и верой
Любовь, что не знает меры,
Любовь, что не помнит страха,
От исповеди до плахи,
С рождения до могилы,
От взмаха ко взмаху крыльев -
Любовь, что превыше счетов,
Между вчера и сегодня.
От края и до окраин
Горит огнем, не сгорая,
Сияньем миры пронзает,
Сквозь вечность путь отворяя.
— Спасибо, Пьеро, — сердечно поблагодарила Полетт. — Стихи чудо как хороши! Так пронзительны, так точно выражают чувства. Хотите, я попрошу Остроумова посодействовать их печати? Он хвастал как-то, будто его друг держит газету.
Разумеется, графиня не стала добавлять, что ее собственные чувства адресованы другому.
Пьеро аж зарделся от удовольствия.
— Вы так считаете? Возьмите стихи, они ваши. Можете делать с ними все, что пожелаете.
И он всунул графине листок, покрытый размашистым почерком, больше похожим на детские каракули. Полетт расправила листок и бережно убрала в ридикюль, к конверту от князя Соколова.
Пьеро был так мил, что проводил графиню до ворот ее особняка и вышел из кареты прощаться. Ночи стали совсем холодны. Тяжелая и мрачная, ворочалась в своих гранитных берегах река, дул пронизывающий ветер, от которого не спасала накидка, от воды тянуло сыростью. В свете газового фонаря лицо Пьеро было по-детски открытым, беззащитно-милым: брови домиком, губки бантиком, прилипшие ко лбу пряди волос и трогательный румянец волнения. Полетт сделалось стыдно за то, что она пробудила в нем столь пылкую страсть безо всякой надежды на взаимность. Пьеро был счастлив находиться рядом с нею, а она изо всех сил желала, чтоб на его месте оказался Северин.
Полетт подставила щеку для поцелуя, но Пьеро неожиданно поцеловал ее в губы и отшатнулся, сам испугавшись собственной смелости. Откуда-то со стороны набережной послышались шаги запоздалого прохожего, ставшего невольным свидетелем этого мимолетного проявления чувств.
— Скажите, графиня, могу ли я надеяться? — спросил Пьеро.
Графине не хотелось расстраивать его, но ничего обнадеживающего не приходило на ум, кроме обычной вежливости, за которой прячутся в подобных случаях. Не стала исключением и она:
— Простите, Пьеро, время уже позднее. Отложим этот разговор на потом?
— Конечно же, графиня, как пожелаете, — окончательно стушевался Поцеуев.
Полетт пожелала ему доброй ночи и растворилась во тьме.
Сон не шел к ней. Она ворочалась и ворочалась в постели, пока не поняла наконец: не будет ей покоя, пока она не узнает содержание послания князя. Извечное женское любопытство одержало верх. Полетт встала, затеплила свечу, достала из ридикюля конверт и одним быстрым движением
«Дорогая моя графиня! Я не сильно уповаю, что вы прочитаете это письмо — вернее всего, ему уготована та же участь, что и прежним моим посланникам, однако иным способом завладеть вашим вниманием не располагаю. Если вы все же читаете, значит, Северин рассказал вам о моей печальной участи. Я умираю. На пороге смерти многие вещи, такие как гордость или сословные различия кажутся смехотворными, иные же, напротив, предстают в кристальной ясности. Я действительно испытывал к вам чувства, хотя и знаю, что вы не поверите мне, как не поверите и в то, что я до сих пор храню газету с вашим портретом. Но умирающему нет нужды лгать. Моя вина лишь в том, что я не сумел выразить своих чувств должным образом и отвратил вас от себя. Верно, до вас уже дошли слухи о моем покойном батюшке. Его скверный нрав я унаследовал вполне, такому выродку, как я, нет места в этом мире, и вот мир отвергает меня.
Молю о последней милости: позвольте моему (теперь уже безо всяких возражений вашему) слуге проститься со мной. В детстве мы были очень дружны и доныне у меня нет более близкого человека, чем Северин. Вы даже не представляете, сколь много лишили меня, потребовав его себе; не ведал этого и я сам, иначе не отдал бы его так легко. Северин — единственная живая душа, которая станет обо мне горевать. Отнеситесь с уважением к его чувствам, я верю, у женщин доброе сердце.
P.S. Я солгал вам, говоря о его свободе в надежде на то, что, натешившись местью, вы мне его вернете. Однако перед смертью хочу это исправить. К письму приложена вольная, можете отдать ее Северину, а можете оставить себе и владеть моим слугой безраздельно к собственному удовольствию. Оставляю сие решение всецело на вашей совести, моя же совесть, по крайней мере в отношении указанного предмета, чиста.
Засим прощаюсь навсегда, князь Антон Соколов»
Полетт перечитала письмо несколько раз, пока не выучила его содержание наизусть, да так и заснула, сжимая в руке. Как хорошо, подумала она прежде, чем окончательно переместилась в царство сновидений, что я не отправила это послание в огонь вслед за предыдущими.
[1] Сюжет из оперы Р. Вагнера Тангейзер.
[2] Веленевая бумага — бумага высшего качества
Шаткое равновесие
— Вернулся ли Северин? — таковы были первые слова графини по пробуждении.
Ей хотелось принести ему радостную весть. Хотелось увидеть, как отблески счастья загорятся в его светлых глазах, как морщинки разбегутся лучиками от век, как приподнимет уголки губ улыбка, а если князь был прав, и Северин станет грустить о нем, что ж, Полетт хотелось по мере сил облегчить эту утрату. Хотя, по мнению графини, Соколов не стоил слез. Даже на похоронах Кристобаля она плакала — все-таки граф был отцом ее детей, теперь же глаза Полетт оставались сухи. Она не была жестока, но мысль о том, что князь заставлял Северина делить с ним постель, пользуясь его зависимым положением, приводила ее в бешенство. Это был древний как мир инстинкт самки, бросающейся на защиту детеныша, или инстинкт до самозабвения влюбленной женщины.