Останется с тобою навсегда
Шрифт:
– Ну!
– Мотяшкин поднял глаза, поглубже уселся в своем кресле.
– Что же вы? В кубанском резерве были настойчивее - помню ваши рапорты.
Я чувствовал, что вот-вот потеряю самообладание. Надо держаться... Мотяшкин молчал - давал какое-то время, чтобы я пришел в себя, что ли?
– Буду откровенным, подполковник. Я внимательно познакомился с вашим прошлым. Как думаете, какие причины приводят вас порой к совсем неожиданным результатам?
– Он вытащил из кармана платок, большой, белый, не спеша протер затылок и выжидающе смотрел на меня; ноздри его раздувались.
– Вы упорно молчите, и очень жаль. Мне нужен боевой офицер, таковым я вас считаю.
– Простите, товарищ полковник, устал я...
– Вам придется выслушать меня, и советую внимательно выслушать. При нашей первой встрече в резерве...
– Второй, товарищ полковник...
– Как это - второй?
– Его сухой, официальный голос дрогнул, в нем почувствовалось искреннее удивление.
– Первая была в санитарном эшелоне. Тогда моя рана дурно пахла...
– Так это были вы?
– Он снова достал платок, вытер вспотевшее лицо.
– Куда прикажете следовать?
– Во второй эшелон дивизии в Свилайнац до особого распоряжения.
– Разрешите идти?
– Одну минуту.
– Он встал, подошел ко мне.
– Я четверть века в армии. Был свидетелем гибели храбрых командиров. Одни шли напролом и потом бились головой о стену, другие выходили за грани возможного. А все должны быть в круге своем. Инициатива? Пожалуйста, проявляйте сколько угодно, но на своей орбите. Высунулись из круга - нарушили налаженный ритм. Сигнал к атаке кладбища под Заечаром позволено было дать только генералу: то было в его круге. Но вы вылезли, а финал - беда!.. Не знаю, как сложится ваша судьба, как определят ее следственные органы, но все же советую подумать над тем, что сказано вам от чистого сердца. Вы на машине?
– Верхом. Со мной ординарец.
– Лошадей сдать, ординарца... Впрочем, пусть пока будет с вами...
Мы ехали с Касимом на попутной полуторке, лязгавшей всем своим расшатанным корпусом. На остановках, когда шофер, чертыхаясь, копался в моторе, мы прислушивались к артиллерийской перестрелке. Она особенно сильно разгоралась на юге.
Вдоль дороги, подсвечиваемые солнцем, рыжели каштаны; у родника крестьянка набирала воду; на телеграфных проводах сидели воробьи. Волнистые холмы как бы укладывались на долгий покой.
На душе пусто, как в большом амбаре, закрома которого выскребли до последнего зернышка. Ни мыслей, ни планов.
За железнодорожным полотном мы вышли из полуторки - начинались улочки Свилайнаца, вкривь и вкось сбегавшиеся к центру, к церквушке. За ней маячило длинное глинобитное здание, крытое почерневшей черепицей; над ним трепыхался белый флаг с красным крестом. Домишки рассыпаны кое-как, повсюду много машин - санитарных, штабных и еще каких-то специальных, похожих на тюремные фургоны.
Касим приуныл, помалкивает.
До самого вечера искали уголок, где можно было бы приткнуться. На продпункте кое-как закусили и пошли на ночевку. Крыша нашлась - хатеночка, наполовину ушедшая в землю. Топчан со сбитым сеном, в уголочке икона, затянутая паутиной.
Стемнело. Спать, спать, никаких переживаний, а по-солдатски: раз - и в небытие...
35
Спал, как спят перед хворью: во рту терпкая, в горчинку сухость, затылок тяжел, словно на камне лежу. Что-то меня окончательно разбудило. Сон?
Я видел мать в ситцевом платье, строго глядящую на меня: "Ты почему не побывал на отцовской могиле? Был в станице, а не побывал. Или забыл, как я тебя туда водила?.."
Верстах
– предревкома. 1888-1923".
Военным курсантом я приехал в станицу на побывку. Утром перед отъездом мать сказала:
– Пойдем на отцовскую могилу.
Она долго стояла у серой плиты, степной ветерок шевелил ее седеющие волосы.
– Помнишь, был у тебя дед Матвей? Он у нас там, в Сибири, лесничествовал в урмане. Еще медом тебя угощал. От него-то я и грамоту познала. Раз на жатве сел он на сноп, покликал меня с отцом твоим. Перекрестился, поле оглядел и сказал нам: "Хороша земля, а я скоро помру. Много я пожил, страны повидал, людей без счету. Всякое было - и доброе и дурное. Вот что я вам скажу: человек прозревает три раза. Только не каждый, в чем вся беда. Впервой всякая живность глаза открывает: и человек, и скотина, и птица... В другой - только человек. Тогда он о людях думает больше, чем о себе. Чужая боль - его боль. Чужая радость - его счастье... А уж в третий - то от бога. Люди на муки, на смерть идут за других. К примеру, в нашей Сибири сколько каторжан повстречал!.. Ведь иной кандалами гремит и не за себя, а за униженных страдания принимает..." Прожил дед Матвей еще сутки да и помер. Запали те слова в самую душу. Твой отец в германскую войну себя не жалел, кровью исходил, а все бился. Калекой домой пришел, цигарки не выкурил, а мужики к нему с поклоном: "Никола, иди дели землю, у тебя глаз верный и совесть мужицкая". Делил, а его били. Пришел домой без кровиночки в лице, а сам смеется: "Толстосумам толоку подсунул, на ней и картошка-то раз в три года родит". Хоть и покалечен твой батя, а все же мужик, в доме хозяин. Я-то радовалась, а он отлежался да и был таков. Уж искала-искала... Пришел слух: на кубанских землях бандитов гоняет. Я вас, малят, в охапку, и пошла наша дорога из Сибири в чужие края. Тряслись в товарняках, мерзли в вокзалах холодных; я в тифу валялась, а поспели - на похороны. Заманили нашего батю бандиты в хуторок да и порубали. Хоронили всем обществом, а я неживой на земле лежала... Вы ревмя ревели - для вас-то тогда и поднялась...
Хатенка, в которой я случайно оказался, похожа на ту, где наша семья мыкалась после гибели отца. Под боком, словно младенец, посапывает Касим. На глухой стене мертвенно-бледный свет подрагивает - от луны, заглядывающей через узкое окошко. На западе, на юге, как и вчера, артиллерийский гул. Почему-то бьют пушки и на юго-востоке, вроде и не так уж далеко...
Потолок хатенки нависает надо мной. В детстве все прочитанное и запавшее в сердце оживало на родном потолке. Там скакали кони, буденновцы в шлемах размахивали саблями. А то возникал курган, под которым я гонял овец, или станичный майдан, где ржали кони, кричали, плакали дети и бабы выселяли "крепких мужиков"...
Темная полоса матицы сейчас давит меня. Перевожу взгляд то вправо от нее, то влево, пытаюсь оживить картины детства, но - пусто, пусто... И в памяти как в мареве возникает нечеткая линия застывших офицеров полка и Петуханов, ничком лежащий в высокотравье... Глыбы домов впритирку друг к другу, а я иду, сжатый ими с двух сторон, и хочу, хочу увидеть хоть полоску голубого неба, но нет его. Один серый туман, а там, где-то далеко на окраине, - хатенка с закрытыми ставнями и молодой, красивый в своем отчаянии Саша Шалагинов: "Ему нужны шагистика да дыры в черных мишенях"...