Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
— Что это вы как куропатка ощипанная? — поинтересовался Михаил Никифорович.
— Вам бы высказать сострадание мне, — грустно сказала Любовь Николаевна. — Дайте хотя бы закурить…
— Похоже, и я достоин сострадания, коли вы вернулись.
— Я не вернулась…
Она сидела на кухне, не скинув шубы из ондатры, а лишь сняв лохматую шапку, курила, и можно было подумать, что она действительно забежала ненадолго объявить важное и через полчаса уйдет. Но через полчаса она не ушла. Новые для Михаила Никифоровича шуба и шапка не вызывали мысли об ощипанной куропатке, но лицо, глаза, волосы Любови Николаевны свидетельствовали о том, как она гуляла. На лице ее были ссадины и царапины. Позднее, когда Любовь Николаевна отчасти
— Вам не надо ли чего? Вы дрожите.
— Не надо… Это нервное… Я справлюсь сама…
И вскоре перестала дрожать. Но тоска не исчезала из ее глаз.
После чая и кружки снадобья Любовь Николаевна заговорила снова. И вот что услышал Михаил Никифорович.
— Я хотела, чтобы вы поняли меня… Или задумались…
Любовь Николаевна трудно подбирала слова, они не были приготовлены ею заранее и отчасти получались невнятными… И она сомневалась, что Михаил Никифорович сможет понять ее, потому как она сама себя не понимает и, возможно, никогда не поймет… Выходило так, что она заново открывала или испытывала жизнь. Жизнь — во всем и себя — в ней… Она многое желает испытать, испробовать, испить. И многое — наперекор неизбежному… Наперекор тому, какой она должна быть (но какой она должна быть?). В ней происходят изменения, часто неожиданные для нее самой… Ей еще воздается за непослушание и за дерзость. Но она не может иначе… Порой она успокоенная и благонравная, но потом успокоенность и благонравие (да и что такое успокоенность и благонравие?) становятся ей нестерпимы, ее захлестывают загулье и азарт, она не может совладать со своей свободой, страстями и стихией… Но после — летит в несчастья, в отчаяния, в самоотрицания, в желания все оборвать и прекратить. Однако можно ли все прекратить? Она не знает… Ведь и сама природа, сказала Любовь Николаевна, все ищет себя, она как будто бы не способна пребывать в спокойствии. Но, может быть, она, природа, так никогда и не найдет своего истинного состояния, не обретет верного воплощения, и мы осуждены на вечные тайны и поиски? И муки?..
— Вы — природа? — спросил Михаил Никифорович.
— Я — часть природы, — сказала Любовь Николаевна. — Как и вы. Но я — иная, нежели вы, часть природы. И только иногда кажусь себе свободной. Когда я забываю, кто я есть и что должна…
И Любовь Николаевна замолчала.
— Спасибо за метель, — сказал Михаил Никифорович. — Хорошая вышла метель. Но зачем же было огорчать южан? В Италии случились заносы на дорогах и люди мерзли.
— Обойдутся! — жестко сказала Любовь Николаевна. — И вот еще. В той метели вы не заметили… не ощутили ничего необычного?
— О чем вы?
— Именно одно мгновение… Я попробовала, и как будто бы вышло… Если применить ваши знания… Исчезли время, пространство, энергия… Но тут же вернулись… Вы ничего не ощутили?
— Кажется, случился однажды перебой в сердце, — неуверенно сказал Михаил Никифорович.
— Значит, было. Значит, вышло! Они исчезали, а то, что оставалось, прогнулось!
— И теперь стоит прогнутое?
Любовь Николаевна сказала строго:
— Оно и всегда прогнутое. Я лишь усилила выгиб в одном месте и на одно мгновение.
— А если вы увлечетесь, раззадоритесь еще раз и что-то из-за вас исчезнет уже не на мгновение, то ведь не только могут случиться перебои в сердце, а и само сердце остановится. Вам это в голову не приходило? Или вам все равно?
— Мне этого не позволят. Мне и за нынешнее шею свернут, — мрачно сказала Любовь Николаевна. — Но я попробовала. И вышло!
Она встала, сообщила Михаилу Никифоровичу, что должна выспаться, пусть он ее извинит. Михаил Никифорович посоветовал ей отклеить блестки под левым глазом, они были закапаны черной и синей краской с ресниц и век, но Любовь Николаевна дала понять, что сил у нее нет, ей бы только добрести до дивана и рухнуть. Так оно и случилось. Михаил Никифорович вздохнул, поднял шубу и прикрыл ею Любовь Николаевну. Отсыпалась она двое суток.
Останкино потихоньку очищали от снега, мороз ослаб, вышла и оттепель, после которой пришлось сбивать сосульки и ледяные наросты, угрожавшие головам москвичей.
Встревоженные товарки-отделочницы с Кашенкина луга отыскали квартиру подруги, набросились на Михаила Никифоровича: не случилось ли чего с Любашей? Михаил Никифорович дальше кухни их не пустил, врать он не любил, растерянно говорил, что Любаша внезапно уехала к родственникам, что-то там у них стряслось.
— Что стряслось? Куда уехала? — спрашивали.
Ничего толком не мог объяснить им Михаил Никифорович.
— Что же вы за муж такой? — удивлялись девушки с Кашенкина луга, обещали зайти еще. Говорили громко. Однако не разбудили Любовь Николаевну.
Проснувшись же, Любовь Николаевна ходила по квартире побитой и словно бы обреченной. Несмытые потеки краски, блестки, оставшиеся черными и синими, эту обреченность подчеркивали. Неслышно сидела Любовь Николаевна, ничего не видела, молчала будто бы в отсутствии всяких чувств, пила кофе и покусывала овсяное печенье, купленное ей Михаилом Никифоровичем. Михаил Никифорович не смог не рассказать ей о приходе девушек с Кашенкина луга.
— Какой Кашенкин луг? — не сразу дошло до Любови Николаевны. — Ах этот… Я туда не пойду. Ничего не буду объяснять, хотя они и хорошие… Они-то хорошие, да вот я дурная. И как я пойду с таким лицом…
— Вам же надо взять расчет, деньги за работу и трудовую книжку, — сказал Михаил Никифорович и сразу понял, как ему ответит Любовь Николаевна.
Но, к его удивлению, она задумалась.
— Действительно, — сказала она. — И зарплата. И трудовая книжка.
И сходила в контору. И оказалось, что ее не уволили за прогулы и не желают увольнять. Напротив, ее были намерены отправить на курсы повышения квалификации с перспективой сделать бригадиром. «Но ведь я прогуляла!» — настаивала Любовь Николаевна. «Что вы, — говорили ей, — вы же ездили к серьезно заболевшим родственникам, это так понятно…» Любови Николаевне пришлось подать заявление об уходе с работы по собственному желанию. «Но зачем ей нужна была трудовая книжка?» — гадал Михаил Никифорович.
Он опять по ночам ставил раскладушку в ванной. Любовь Николаевна выглядела понурой, подавленной, то ли ждала трепки за свой загул, то ли на самом деле ей было противно жить. В день увольнения в квартиру Михаила Никифоровича явились ее приятельницы-отделочницы. Была водка, вареная картошка, соленые огурцы с рынка. Сидели шумно. Но Любовь Николаевна почти не улыбалась. Одна из отделочниц давала понять Михаилу Никифоровичу, что он плохо холит и лелеет Любашу. На вопрос, куда Любаша пойдет работать и что будет делать вообще, она ответила, что ей опять на некоторое время придется уехать из Москвы к родственникам. «Это в Кашин, что ли?» — поинтересовался Михаил Никифорович. «Куда? В Кашин? Почему в Кашин? — рассеянно переспросила Любовь Николаевна. — Ах да… Возможно, что и в Кашин…»
Потом она ходила по магазинам, сказав Михаилу Никифоровичу, что намерена подобрать гостинцы кашинским родственникам. При расчете ей выдали больше двухсот рублей.
— Хорошая была работа, — сказал Михаил Никифорович. — Не то что в аптеке.
Ни разу не запела в те дни Любовь Николаевна. А ведь Михаил Никифорович простил бы ей теперь и исполнение «Земли в иллюминаторе». Но не вспомнила она слов о траве у дома. Да и росла ли когда-нибудь у ее дома трава? И где был ее дом?