Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
Впрочем, так продолжалось неделю. А потом раскладушка была сложена и приставлена к стене в ванной.
Как-то Михаил Никифорович благодушно поинтересовался, на самом ли деле Любовь Николаевна надумала работать.
— Правда, — отвечала Любовь Николаевна.
— Но вы, — сказал Михаил Никифорович, — как будто бы учились в аспирантуре стоматологического.
— Я так говорила. И показывала документ. Но ведь это для того, чтобы у вас и у меня не было тогда неприятностей и лишних хлопот.
— А почему вы зубы лечить не хотите? Или та ваша справка была формальная?
— Зубы я могла бы лечить, — не сразу ответила Любовь Николаевна, — и без всяких справок… Но тут есть свои
— Вы говорили, — удивленно сказал Михаил Никифорович, но и как бы шутливо, — что только здесь и можете проживать.
— Говорила, — согласилась Любовь Николаевна. — А у нас станет две квартиры, и их можно будет поменять на одну большую…
«Вот тебе раз!» — собрался было сказать Михаил Никифорович. Закурил. Значит, пребывание Любови Николаевны в Москве ожидается длительное. А коли речь пошла о квартирных обменах, вернее, о слиянии жилищной площади, выходило, что представления Любови Николаевны о ее дружбе с ним были стойкие и определенные. Но не мог ли оказаться он в этой долговременной программе все же используемым лицом?..
— В маляры так в маляры! Если вы не можете добыть жилье иным путем… — буркнул Михаил Никифорович и прекратил разговор.
Через день Любовь Николаевна устроилась на работу. Сообщила она об этом Михаилу Никифоровичу хмуро, видимо, была на него обижена. Сказала еще:
— Я прочитала историю Манон Леско. Вы вспомнили тогда о ней напрасно. И я не Манон. И вы не кавалер де Грие.
— Ну и хорошо, — кивнул Михаил Никифорович.
Любовь Николаевна попала в комплексную бригаду отделочников. Ей надо было и штукатурить, и заниматься малярным делом, и клеить обои. В ученицах она не ходила, возможно, предъявила в отделе кадров верные бумаги или трудовую книжку, а может, справку об окончании орденоносного ПТУ. Домой, к удивлению Михаила Никифоровича, она приходила усталая, разбитая, Михаил Никифорович поинтересовался однажды, зачем Любовь Николаевна так изнуряет себя. «Ничего. Потихоньку привыкну, — слабо и будто виновато улыбнулась она. — Я терпеливая. И выносливая. Просто с непривычки тяжко». И ведь изнуряла себя. Усталая и смирная после трудов, стала будто не способна на ласки, все боялась, что не выспится, потеряла интерес к нарядам, а уж кулинарными удовольствиями занималась лишь по воскресеньям, и то если Михаил Никифорович приходил в субботу с полными сумками.
Однако через месяц она, видно, привыкла к трудам, снова стала способна глядеть телевизор и начала поговаривать о необходимости вечерней светской жизни. «Какой еще светской жизни?» — насторожился Михаил Никифорович. Вот-вот мог пойти разговор и о домашних японских стерео— и видеосистемах. Решительно возражать Любови Николаевне Михаил Никифорович в тот вечер не стал, посчитав, что, может быть, он обленился и закоснел, а Любови Николаевне нужен более молодой, хотя бы по образу жизни, друг и спутник. И все же Михаил Никифорович засомневался вслух, хватит ли у них средств на поддержание интересной вечерней жизни. Любовь Николаевна заверила его с оптимизмом московской удачницы, что средств должно хватить. И она со стройки, с премиями, тринадцатой зарплатой и внеурочными, может теперь приносить в дом немало денег, и вообще — тут она со значением поглядела на Михаила Никифоровича, словно бы подсказывая ему нечто, — в Москве есть множество способов обеспечить себе безбедное, независимое или даже веселое существование. Михаил Никифорович насупился, сказал, что на что он способен, на то и способен и нечего строить по поводу него иллюзии, они потом могут оказаться и утраченными.
Но вскоре Любовь Николаевна снова озаботилась, приходила домой раздраженная, с пятнами краски и цемента на лице, на руках, обзывала прорабов и мастеров бестолочью, недоучками, бранила снабженцев, поставщиков, сетовала на то, что у них до сих пор не могут ввести бригадный подряд, грозилась, что рассыплет строение в шестнадцать этажей, сооружаемое, в частности, и ею, как Вавилонскую башню, Михаил Никифорович ее успокаивал, упрашивал не надрываться, пощадить дом во избежание жертв, да и многим семьям в случае ее погрома пришлось бы долго ждать квартир с улучшенной планировкой. «Улучшенной! — саркастически усмехнулась Любовь Николаевна. — Как же! Очень улучшенной!»
И все же судьбу Вавилонской башни зданию она не уготовила. Напротив, Любовь Николаевна стала ревнительницей дел на Кашенкином лугу. Ее, несмотря на малый стаж, включили в две общественные комиссии, ей давали слово для выступлений в присутствии начальства, которое тут же было ею пристыжено. Михаил Никифорович не удивился бы, если бы Любовь Николаевну доизбрали в местный комитет треста или управления, и, вероятно, такая задиристая, горластая и борец могла получить квартиру раньше чем через полтора обещанных года.
Михаил Никифорович, прекративший хлопотать о пенсии, оставался на учете как аварийный человек в институте Склифосовского и в районной поликлинике на Цандера. Порой его вызывали и обследовали. И будто бы перемены к лучшему свершались в организме Михаила Никифоровича. Он и сам это чувствовал.
Жизнь в Останкине словно бы притихла. Снег в декабре выпал наконец зимний, среднерусский, в парке за башней можно было брать лыжи и ботинки для катаний по аллеям, вдоль заборов и на отлогих берегах дальнего пруда. По воскресеньям Михаил Никифорович приглашал Любовь Николаевну в парк, снежные прогулки нельзя было отнести к светской жизни, но Любовь Николаевна отзывалась на приглашения охотно, с особенным удовольствием и ловко скатывалась с горок, не избегая и устроенных сорванцами мальчишками трамплинов, громкая, краснощекая, кормила хлебом уток, зимовавших в полынье на западном краю паркового пруда. А потом они с Михаилом Никифоровичем шли домой…
В сладкой полудреме пребывал Михаил Никифорович. Словно убаюканный и укрытый стеганым одеялом. Почти забыл он о своих вселенских устремлениях и печалях, о бедах рода человеческого, о своей готовности всех уберечь от болезней и невзгод, всех спасти. Что он горячился тогда в разговоре с Батуриным? Смог ли бы такой Михаил Никифорович в осенних, худеньких ботинках, в суконной кепке морозной Колымской трассой добираться до аптеки поселка Кадыкчан? Смог ли бы он удальцом матросом стоять на вахте в водах Ледовитого океана? Нет, не смог бы…
31
Но так продолжалось до тех пор, пока Любовь Николаевна снова не загуляла.
Должен сказать, что не одного Михаила Никифоровича в Останкине убаюкали и укрыли стеганым одеялом. И я жил будто в полудреме. При этом меня расстраивало то, что я ощущал внятное отчуждение от жизни других людей, мне знакомых. Безразлично стало, что с ними и как. И хотелось что-то узнать и в чем-то участвовать, но тут же звучал голос: «Да брось ты! Сиди себе тихо, и все. Что там вне тебя может случиться?» Летом я тоже почувствовал, что люди и их судьбы от меня отдалились. Но тогда я был весь в движении и суете, в энергичном самоусовершенствовании, все бежал куда-то, а людей вокруг почти не замечал. Теперь и бежать куда-нибудь казалось нелепым и противным. И веки разлепить не хотелось. Словно бы птица Феникс с прекрасным восточным лицом из послевоенной кинобылины уселась на Останкинской башне и крылья сложила.