Останкинские истории (сборник)
Шрифт:
Впрочем, прогулки Мардария были пустяками в сравнении с разворотом дел Палаты Останкинских Польз. О всех делах мы, естественно, не знали, но выстраивали предположения. Раз таксист Тарабанько при скромности его средств и интересов получил в прокат малые реки Яранского района, то можно было вообразить, какие приобретения случались у людей, чьи интересы и средства были нескромными. Выходило, что и закройщик Цурюков в конце концов испытал низменные удовольствия. Но опять же Цурюков — мелочь. К тому же он быстро утомился, захандрил, оказалось, что он и не готов к большому ряду удовольствий, а только хорохорился. Но столько являлось на улицу Цандера людей неугомонных, неизбыточных, поуспокоенных, жаждущих, с воображениями и страстями. Да что просто людей! Прибывали сюда представители самых разных предприятий, контор, театров, автоколонн, трамвайных остановок, колхозных рынков, учебных заведений и прочего. Услуги часто исполнялись штучные, с
Однажды Филимон объявил, что Варвара становится все варваристей и варваристей. Ему возразили, сказали, что Любовь Николаевна не слишком плоха и опасна, а собой и просто хороша, на что Филимон ответил расстроенно:
— Эх вы! Покусились! Все вы теперь пусть и втайне, но рассчитываете на выгоды от нее.
Укор Филимона, похоже, никого не смутил.
— Люди мелочны и корыстны! — пришел к выводу Филимон.
Вечером у овощного магазина я повстречал дядю Валю.
— Ну как, Валентин Федорович, — легкомысленно поинтересовался я, — дела в вашем бункере?
— Что ты знаешь о бункере? — спросил дядя Валя с отчаянием. — Что?.. Отойдем отсюда!
— Да что вы, Валентин Федорович, что с вами? — теперь обеспокоился я. — Так, шутят в автомате о каком-то бункере. — И добавил, чтобы совсем прекратить собеседование на неприятную тему: — Говорят, у вас новую форму ввели.
— Ввели. Три комплекта, — вяло сказал дядя Валя. — Один с памятью о Преображенском полке. Второй — из звездных фантазий. Третий — рабочий, как его… забыл…
— Деньги за них будут вычитать из зарплаты?
— Нет. Они — собственность Палаты. Выдаются лишь в производительное время.
— С памятью о Преображенском полке — это для потешных парадов, что ли?
— Не шути. С ними теперь не шути, — сказал дядя Валя. — И не ссорься теперь с ними… А Преображенский комплект — для оказания антикварных услуг. В частности.
— Когда же вам положен чрезвычайный костюм?
— Послезавтра. Комбинезон со звездными мотивами.
— И во сколько произойдет церемония, ради которой вам назначены звездные мотивы?
— Почему церемония? Оформление услуги. В два часа.
— Услуга особо важная?
— Выдача колесного парохода «Стефан Баторий», — сказал дядя Валя. — Важная или не важная — не мне знать.
— Почему же это не вам знать! — возмутился я. — Ваш пай не слабее пая этого самого художественного руководителя. Отчего вы полезли в маленькие люди? А что весной и летом говорили нам и Любови Николаевне, вы не помните?
— И не хочу помнить, — тихо сказал дядя Валя. — Я всего достиг. Достиг совершенства. Я утолил страсти. Я получил все.
Возможно, в подобной усыпляющей тональности произносили про себя уверения сторонники психологических тренировок.
— Словом, вам хорошо, — предположил я.
— Мне плохо, — закрыл глаза дядя Валя. — Я в прорубь нырну. Или с башни спрыгну.
— Но что же вы…
— Оставь меня, — попросил дядя Валя.
Было ощущение, что у Валентина Федоровича не хватит сил донести домой сумку с капустой и морковью.
45
Через день без четверти два я встал из-за стола и пошел на улицу Цандера. И вот что я увидел: народ стремился к Палате Останкинских Польз. Шел и ехал. В служебное, кстати, время. Высаживали на углу Кондратюка путников лимузины с дипломатическими номерами, а сами отъезжали в поисках доступных стоянок. Уже на подходах к дому Шубникова привратники Палаты в костюмах, напомнивших о порохе Полтавы и Очакова, четверо из них имели и скунсовые шапки с конскими хвостами, приветствовали иностранных граждан, дипломатов и коммерсантов (один из них двигался с табличкой «Банко ди Рома», что возле ТЮЗа), возможно, впрочем, и прохиндеев. А многие на Цандера производили впечатление обычных московских зевак. Но разве могут быть не симпатичны наши простодушные ротозеи? Правда, это они сейчас зеваки, а потом как пойдут по воду да поймают в проруби щуку! Хотя что было вспоминать о щуке именно сегодня? И опять же прибывало к Палате немало людей с ожиданием в глазах: и нам достанется! Или: а вдруг разверзнется — и мы увидим?
Было известно, что на Цандера и Кондратюка возникли строения ломбарда, складов, депозитария имени Третьяковской галереи, просмотровых залов, управленческого модуля, еще чего-то, но народ давился у дверей исторической части Палаты, прежнего пункта проката. А для этой реликвии и двадцати гостей было достаточно. Но вмещались! Вмещались! И я вместился. Вместе с толпой внесло меня в огромный зал с поднебесным куполом, где можно было подвешивать маятник Фуко и убеждать в правоте Галилея и Коперника упрямцев, каких не тронули еще доказательства Исаакиевского собора. Да что маятник Фуко! Тут и вертолеты, казалось, могли блуждать от стены к стене.
Среди людей, преимущественно мне незнакомых, я не обнаружил Михаила Никифоровича. Добкина со Спасским обнаружил, а его нет. «Кто-то ведь на днях собирался занять у Добкина семьсот рублей, — вспомнил я, — а ему сказали, что Добкин на Каймановых островах. Но вот же он, Добкин-то…» Я хотел было подойти к Добкину, сказать ему про Каймановы острова и семьсот рублей, но тут и разверзлось. То есть где-то под куполом куранты, сначала зашипев, пробили два часа. И сразу же в толпе произошло стеснение, возник коридор, устроенный усилиями хладноглазых служителей в робах с космическими мотивами, со множеством каких-то блестящих заклепок, «молний», ремней, но без скафандров. В уважаемом месте, где маятник Фуко мог бы успокаиваться на ночь, образовался стол для подписаний с моделью колесного парохода «Стефан Баторий» на коричневом сукне. И модель была хороша, а уж каков стоял сейчас где-то в затоне сам красавец «Стефан Баторий»! На экране, слетевшем из-под купола, проявилось изображение документа из трех обрывков, на них виднелись черные и киноварные кресты, крючки, буквицы, нескладные рисунки четырех камней, козы и лука с натянутой тетивой. «План клада… — пронеслось в зале, — клада… клада…» Коза была несомненно самарская, а в луке с тетивой я сразу же угадал Жигули. И тотчас к столу со «Стефаном Баторием» проследовали участники подписания, люди, по всему видно, деловые и горящие нетерпением. Один из них был Шубников, во фраке и при белой бабочке, двое — явно из Палаты Польз, в черных художнических куртках с номерами на спинах (№ 1 и № 14) и фамилиями («Голушкин» и «Ладошин»). Четвертый же, в широких штанах, важный, привыкший выказывать себя барином, отчего-то сбивался с ноги и облизывал губы — наверное, был с нежной душой и конфузился.
Голушкин, № 1, и человек в широких штанах уселись за стол, им предстояло подписывать. Человек в широких штанах начал перечитывать бумагу, наверное ему известную. Что-то его будто расстроило, он стал тыкать пальцем в текст, затем левая его рука потянулась к модели колесного парохода, а правая открыла серьезный портфель. Палец указывал на какие-то подробности «Стефана Батория», возможно несовершенные. Голушкин, вероятно, отстаивал достоинства «Батория». Но по движениям Ладошина, № 14, очевидно секретаря, по его озабоченным взглядам можно было понять, что в церемониале подписания происходит заминка. Шубникова не тронули озабоченные взгляды, он был и здесь и над всеми, стоял, выдвинув левую ногу вперед и скрестив руки на груди, смотрел на пустоту жизни глазами всесильного, глумливого и утомленного гордеца. Впрочем, судя по скульптурным изображениям, сходные позы принимали некоторые адмиралы и просветители, а потому мои мысли относительно гордеца могли оказаться и ложными. Вдруг человек в широких штанах вскочил. Хладноглазые молодцы напряглись, некоторые из них бросали пулевые взгляды в толпу, отыскивая сторонников человека в широких штанах или же недоброжелателей Шубникова. И Шубников, похоже, огорчился, оглянулся дважды. А человек в широких штанах захлопнул портфель и, гордый, двинулся от стола, давая понять, что подписание не состоится.
И тогда ворвалась в зал Любовь Николаевна.
Человека в широких штанах столб воздуха или столб света остановил вмерзшим в пространство с прижатым к животу портфелем. В движениях, во взглядах, в линиях, в музыке Любови Николаевны было нечто, что заставляло думать: она пришла не на помощь, не экстренной пособницей, а была вынуждена где-то задержаться и просит извинить ее, но все это не важно, а важно то, что она теперь с нами, а мы — с ней и от этого и ей и нам должно быть хорошо и светло. Я сказал: в музыке Любови Николаевны. Я несомненно слышал в те мгновения музыку, и она вызвала во мне мысли о музыке, с какой Петр Ильич Чайковский в третьем акте привел на бал в замок Зигфрида блистательную Одиллию. Привел — не то выражение, он ею выстрелил. В цвете платья Любови Николаевны, длинного, свободного, с широкими романтическими рукавами, красном, черном и синем, были и пламень, и бездна, и небо. Сияли глаза ее, и сиял золотой гребень в светлых ее волосах, стянутых сзади эллинским пучком.