Остановка по желанию
Шрифт:
Мало кто понимал – почему мы бежим. В лагерях хорошо кормили – целых четыре раза, считая полдники.
Нас развлекали – по субботам показывали в клубе кино. За смену позволяли пару «свиданий» с родителями.
Была и трудовая «повинность»: вывозили в совхозы собирать, к примеру, «хрущёвские» кукурузные початки. Или как я, под присмотром воспитателя, в один из «сроков», рыли метровой глубины ямы под новые лагерные столбы. Норма – три ямы на один пионерский галстук. Я вырыл пять ям, и не за добавку к ужину, а просто из куража. Из охватившего ни с чего азарта. Как сказали бы в годы «горбачёвской перестройки» газеты – развели пионерские «вертухаи» на «соцсоревнование»!
Но все эти
Однажды сидя на заборе спиной к истекающему смолой сосновому бору, а лицом к полю, на которое закатывалось солнце, я брякнул своему лагерному дружку по фамилии Толстов: «Рванём домой?»
«А смысл?» – рассудительно отозвался он. Я опять принялся смотреть в поле. Туда же смотрел и Толстов. У него была почти что писательская фамилия, и, наверное, поэтому я поинтересовался, удивляясь своим же словам: «Вот был бы ты писателем, как написал бы про закат?»
Толстов почему-то не удивился, а глубоко задумался.
Пока он думал, я решил: «Завтра сорвусь один!» Свобода начиналась тут же, от забора, на котором мы сидели. Да прямо под подошвами сандалий, свесившихся над ней.
Было нам с Толстовым тогда лет по восемь…
Сегодня, «спускаясь с холма», как однажды сказал о своей жизни известный многим писатель, благодарно шепчу «спасибо» советской пионерии за то, что целый год, если сложить все летние «срока», повезло провести в её лагерях!
Ювенальная история
Не буду скрывать – пороли меня в детстве. Сперва мать с отцом «воспитывали», а позднее, в процессе освоения жизненного пространства и времени, подтянулись к вразумляющим колотушкам чужие люди.
Ничего не нашли папа-мама веселее для заскучавшего после войны фронтового ремня, как жечь им по ягодицам своих же наследников: меня, первенца, потом неожиданно для меня появившегося следующего кандидата на порку, а затем и третьего. На третьем выдохлись. Когда младший брат Ванюша чудил уже в якобы сознательном возрасте, с искренней скорбью в голосе мама сетовала: «Мало тебя порола в детстве!»
О как! Чудесная, скажу я вам, педагогическая мысль!
Итак! – как любила приговаривать мама, нашаривая рукой ремень, – приведу в качестве иллюстрации к выше заявленному всего один личный эпизод, напрямую касающийся затронутой темы. Он не исключительный, даже рядовой, просто первым постучался наружу из чулана подкорки.
Лет эдак в семь, ранним утром пристроил я на плечо самодельное удилище и скрытно переместился из дома на речку Цна, которая неспешно протекала практически параллельно главной магистрали города Тамбова – улице Советской, но внизу, под косогором. Да она и сейчас течёт там же, если подумать.
А вернулся в темноте, часам к десяти, почти что после вечернего клёва, с единственной, но довольно большой краснопёркой, величиной в половину моей ладони!
Мама, зарёванная, с растрёпанными волосами, что напугало особенно, поскольку растрёпанной я её пока не видел в своей недолгой жизни, – встретила меня за пару кварталов от дома. А папа встретил на пороге, через который мама меня перетащила, с яростью обхватив запястье именно той руки, в которой и была зажата счастливая краснопёрка. Её я держал перед собой как неопровержимое доказательство удачной рыбалки, а одновременно как и оправдание, защиту от отеческого ожесточения. Между прочим, сразу после заката солнца, ещё на реке, я, будто в озарении, спрогнозировал родительское насилие почти в деталях.
Мама сумрачно достала с платяного шкафа папин офицерский ремень и принялась сосредоточенно, молодо распаляясь по ходу дела, хлестать меня ремнём по спине и ниже. Маме тогда было едва тридцать лет, она была очень сильная. У неё был, вообще-то, «сибирский»
Я вначале терпел. А потом протестно заорал на весь четырёхэтажный двухподъездный дом, и крик мой улетел выше старого тополя, дружелюбно положившего верхнюю лапу на крышу дома, улетел на улицу Интернациональную, по которой следовали чаще всего прямо от вокзала приезжавшие в Тамбов люди, и, возможно, кто-то из этих людей даже слышал и запомнил нечеловеческий вопль истязаемого мальчика. Запомнил, быть может, как нехорошо характеризующую этот город примету. Живое доказательство домостроевской архаики местного быта…
На следующий день, предварительно порыдав ночью в щель между кроватью и стеной, – я убежал из дома. «Вот умру, сами обревётесь!» – собственно, это было всё, что я вынес из родительской экзекуции. Все смыслы и контексты…
Меня нашли на вокзале, за путями, в тупике с полуразвалившимися «столыпинскими» вагонами, в компании двух пацанов, живших рядом с кладбищем, а учившихся в моей начальной школе № 4.
На этот раз из своих по тогдашней моде широченных и полосатых брюк вытянул узкий ремень отец. Но хлестнул он без маминой «свежести чувств». Наверное, мама сказала ему предварительно: «Твоя очередь!» Папа ударил раза два, без педагогического огонька, формально, и перешёл к вербальному эндшпилю. Он взывал к сознанию. Но сознание моё было погружено во мрак беспросветной обиды. Я стоял перед отцом и, сильно наклонив голову, показывал ему свою мускулистую шею. Незадолго перед этой серийной поркой я приметил в зеркале, что, когда наклоняю голову вбок, шея моя мужественно вздувается жилами, и мне почудилось, это выглядит устрашающе для всех без исключения окружающих людей.
Отец взглянул на мою «мужественную» скособоченность с опаской. Задумался, присмотрелся внимательнее и отпустил на свободу от греха подальше. А я подытожил тогда с некоторым научным удовлетворением: «То-то!»
Не могу сказать, что пороли меня («как сидорову козу!») редко и исключительно по большим праздникам. Но могу сообщить, что, в отличие от наказаний, которые переносили мои двоюродные братья-близнецы, сыновья маминой старшей сестры, тёти Дуси, – я отделывался легко! Меня, считаю, почти «интеллигентно», практически предсказуемо потчевали папиным военным ремнищем. А вот зеркальных близняшек Сашку и Вовку Ченцовых, всего на год старше меня, тётя Дуся наказывала, на мой взгляд, – дико! Тётя не прибегала к ремню, она прибегала ко всем подручным предметам, способным, на её «педагогический» взгляд, нанести наиболее суровый физический урон, с последующим, на её взгляд, блаженным у наказуемых просветлением сознания и совести! Конечно, без фанатичного азарта увечья. Нет! Условные ограничения допустимого насилия блюлись. Но тётя Дуся была заметно темпераментнее мамы и походила на разъярённую волчицу, когда хлестала своих лобастых волчат по лицу и всему, до чего могла дотянуться руками или предметами, прыгающими в руку.
Сашка – старший, поскольку родился на полчаса раньше Вовки – в моменты наиболее удачных материнских жестоких попаданий смеялся тёте Дусе в ответ. Скорее даже не смеялся, а скалился и с угрозой говорил: «Ну, давай ещё, давай! А мне не больно! А мне чихать!» И тётя Дуся от этого впадала в ярость, от которой Вовка прятался за Сашку, а Сашка «ломал» мать своим издевательским смехом, размазывая по щекам кровь, текущую из губы или носа. По сути, это были драки, потому что Сашка, именно Сашка – отбивался. Он выбрасывал вперёд кулаки, останавливая материнский напор, тоже хлестался кистями рук, и порой его смех казался рычанием.