Остановка. Неслучившиеся истории
Шрифт:
Подходила жена, молча гладила по голове. Она не читала романа, поэтому ободрять не могла. И ругать тоже… В детской спали сын и дочка. Они были малы, не знали, что их отец сейчас очень мучается, что отца считают заблудшим и почти врагом…
На протяжении почти года разносов Мурад несколько раз пытался поговорить с Мыллой-Кули. Раза три удалось оказаться с ним один на один, и на вопросы: «Вы действительно считаете мой роман ужасным, ошибочным?», тот сухо отвечал: «Ты умный человек – ты сам должен понять».
Но что понять – что написал вредную вещь или что не дал сначала прочесть тому,
Среди новшеств после смерти прежнего президента появилось и такое: в столице решили проводить книжную выставку. Раз в год, в марте, когда жара еще не приходила, но фруктовые деревья уже цвели.
Во Дворце литературы на десять дней устанавливали пластиковые перегородки, в образовавшихся ячейках размещали свою продукцию местные и зарубежные издатели. Проходили конференции, круглые столы, торжественные встречи.
Мурада приглашали на них даже в период критики, но слова не давали. Он сидел в третьем или четвертом ряду и слушал. И во многих речах слышал укор себе. Или ему так казалось… Выступали и гости; связующим языком был язык Пушкина, который в их стране изучали в школе наряду с английским. Гостям, не владеющим этим языком, выдавали наушники с переводом.
Мылла-Кули на правах патриарха – он стал старейшим писателем из известных еще со времен братства народов – обычно завершал мероприятия. Говорил о честности, об ответственности за слово, о дружбе. И неизменно заканчивал свое выступление строчками:
Если я заболею, К врачам обращаться не стану. Обращаюсь к друзьям, Не сочтите, что это в бреду, —и в голосе его слышались слезы.
Поначалу и Мураду хотелось плакать – так трогательно читал Мылла-Кули. А когда слышал в третий, пятый раз – удивлялся. Потом повторяющаяся речь почти слово в слово, иногда в дни выставок по нескольку раз на дню перед разными делегациями, стала раздражать и смешить. Случалось, Мурад еле сдерживал себя, чтоб не захохотать.
И сам Мылла-Кули его раздражал всё сильнее и одновременно смешил. Такой умилительно-добрый с этими малознакомыми людьми и такой каменно-суровый с ним, своим учеником. Наверняка он ждет, что Мурад рухнет перед пим на колени и будет умолять о прощении, как описано в старых сказаниях. Но Мурад не рухнет. Скоро рухнет сам Мылла-Кули – его каменность источили годы, он стар и немощен; очень скоро он уйдет в другой мир, а Мурад останется. Через несколько лет уйдут и другие начальники, эти аксакалы-саксаулы, и наступит время Мурада и его поколения.
История с романом не так и ужасна. Да, не издали, не напечатали даже отрывки, переделанные в рассказы, но сверстники и люди помоложе стали относиться к нему с любопытством. Неявным, но заметным: этот Мурад Гельмурадов написал что-то такое, за что его так долго ругают. За пустяк бы ругать не стали. И, случалось, он ловил на себе взгляды, напоминающие глаза бездомных псов, ищущих хозяина.
Но ждать несколько лет становилось всё тяжелей. Писать на будущее, в стол Мурад не мог – получались наброски, зарисовки, часто лиричные, порой
Сейчас он на слуху и на устах; его роман прочитали единицы, но наверняка тысячи хотят прочитать, подозревая там нечто великое, то, что откроет им глаза, позовет к новому. Видимо, потому, гадают люди, старики и не хотят публикации, ругают автора. Да, неведомое всегда сильней и притягательней известного… Скоро об этом неведомом забудут, и Мурада забудут тоже. Еще и презирать станут, что покорно снес ругань, смирился, согласно кивал. Люди ведь не знают, что он не хотел бунтовать, не хотел менять, ни к чему недозволенному в своем романе не призывал. Что ругали его за ерунду, за высосанное из крючковатого пальца Мыллы-Кули. Не обидься старик на Мурада, и роман бы издали, и Мурад сидел бы сейчас в первом ряду, опустив ноги на пестрый ковер.
«Но… но, может быть, – медленно, боясь вдуматься в мысль, предполагал он, – это произошло неспроста? Может быть, высшие силы послали мне знак, что я должен встать на дыбы? Как жеребец, которого незаслуженно стегнули плетью. Да, я еще жеребец, а не послушный любому приказанию мерин. И я должен встать!..»
Слова на заседаниях ему, конечно, не давали. Приглашали присутствовать, не вынули из обоймы – и то хорошо. И одно из таких присутствований Мурад решил использовать.
Несколько дней он оттачивал язык Пушкина, учил стихотворение, строки из которого повторял в своих речах Мылла-Кули. Он не должен сбиться, запнуться. Нужно продекламировать душевно и уверенно. Срубить наповал…
Заседание устроили в Центральной государственной библиотеке – огромном дворце, построенном при прежнем президенте.
Зал на тысячу мест заполнялся быстро – такие мероприятия давно были отрепетированы до мельчайших деталей.
Юноши провели и усадили на положенные мес-та гостей, за ними прошли и заняли свои места мэтры, различные начальники, потом – подающие надежды и оказавшиеся в опале, вроде Мурада… Мурад занял сиденье с краю в четвертом ряду, сгорбился, свернул колени, пропуская других вглубь ряда; время от времени его трогали за плечо – осторожно сочувствовали: крайнее место было для самых отверженных.
Последними вошли студенты – юноши в обязательных черных брюках и белых рубашках, девушки в бордовых платьях с вышивкой на груди и в шапочках на макушке.
Началось. Говорили о достижениях литературы в стране, о значении культурного общения, произносились благодарности нынешнему президенту, пожелания здоровья и процветания хорошим и уважаемым людям…
Мурад изучил, что Мылла-Кули выступает или одним из последних, или последним. Иногда после него слова берут послы, литераторы из других стран, министр культуры, если приезжает, конечно. Но из местных писателей после него никого не бывает. Мылла-Кули по негласному праву – главный писатель. И он произносит итоговое слово.