Остров Локк
Шрифт:
Ашотик – другое дело. О нём знать очень даже можно. Вот он, вот. Бежит, изнемогая от злости, страдальчески сопя и покряхтывая, щёлкая плоскими задниками малиновых, с загнутыми носами, вызолоченных туфель – туда, туда – в недра гарема, где нежно и страшно плещется драка. Туда, где озорная змейка Бигюль, девочка-наложница лет четырнадцати, ловко и точно бросает подушки в негодующую и бессильную Зарину' , которая с трудом приподнимает своё белое, пышное, раздавленное негой и роскошью тело и визгливым, яростным голосом оплетает обидчицу гнуснейшими оскорблениями и проклятиями. Бигюль давно бы уже отняла от массивных, крашенных хною волос пару-другую прядей, да вдавила бы остренькое коленце в пухлый живот и отхлестала по щекам – но ах! Об этом нельзя даже и думать. Любая царапина, или краснота, или просто
Но для самого кизляра это правило было простой условностью. Пухлым шаром, разбрызгивая вокруг себя рыжие молнии, скакнул, отдёрнув в сторону паланкин, разъярённый, с багровым лицом Ашотик. Со всей, какая только в нём нашлась, силы он хлобыстнул липкой ладошкой по раззявленному, крашеному, изрыгающему очередное проклятие ротику. Дико и злобно взвизгнула было Зарина, но, увидав, кто это , подавилась, выпучив в ужасе глаза и зашлась в немом крике и плаче.
Бигюль повезло больше. У неё оказалась секунда-другая, и развернувшемуся к ней Ашотику предстал лишь обтянутый синим шёлком кругленький зад драчуньи, улепётывающей на четвереньках сквозь россыпь подушек и подголовных бархатных валиков. Одышливо пыхтя, Ашотик швырнул в неё пару подушек – не попал – сдёрнул с ноги расшитую тяжёлым золотым шнуром туфлю, размахнулся и припечатал-таки в убегающую синюю выпуклость. Пронзительно, изображая, что ей причинена неслыханная боль, но всё же шаловливо и весело взвизгнула Бигюль и тут же, повинуясь негласному правилу, смолкла. (А могла бы и не визжать, да и не убегать вовсе. Ничего не сделал бы ей кизляр. Он был влюблён в неё всем существом своим. Он купил нежную, чистую девочку на невольничьем рынке Багдада за огромные деньги – как бы для паши, но на самом деле – для себя, для тихих, вечерних, родственных бесед и родственной нежности. Никогда не водил её кизляр в спальню паши, и никогда не поведёт. Её как будто и нет в гареме.)
Метнулся туда-сюда не остывший ещё Ашотик, впечатал пощёчину, вторую, третью – не глядя – кому, зная лишь, что достаются они самым любопытным, и упал, задыхаясь, на жёлтый, с голубым и зелёным, ковёр.
Минуту спустя, осторожно, но быстро, под спину, плечи, локотки и коленки ему были подсунуты и подвинуты подушки; метнулся в воздухе, проплыл и замер возле его правой руки низенький круглый трёхногий столик, древний, китайский, безумной цены, с чёрным лаковым драконом на крышке. На него, быстро закрывая свитый в кольца змеиный хвост, растопыренные когтистые лапы, оскаленную, с выпученными красными глазищами морду, заплюхались вазочки и шкатулки со сладостями, и ставничек с дымящейся ароматной палочкой, и серебряный, золочённый по краю стаканчик, и высокий, тоже серебряный, запотевший кувшин с холодной мятной водой, минуту назад поднятый из ледника. Таинственным образом возникла в воздухе и тишайше опустилась на капризно растопыренные пальчики босой Ашотиковой ножки брошенная им туфля. Немая, невидимая суета соткалась вокруг маленького рыжего деспота и властелина, и невидимыми же волнами тёк, струился в глубины гарема ужасающий слух: он сердит! – и повергал всех внимающих ему в панический страх и смятение, и подвигал на лихорадочный поиск укрытия.
Но напрасно жёны, юные и старые, и напрасно наложницы, чудесные, нежные девы свивали толстые трубы из древних дорогих ковров и, вползая, хоронились в их тёмной и пыльной глубине. И так же напрасно расползались по углам и натягивали на головы парчу и бархат те, кому их телеса не позволяли втиснуться в укромные норки и уголки. Не пошёл Ашотик в глубины гарема. Пососав холодной, бодрящей воды из кувшина и отдышавшись, он поспешил назад, туда, откуда извлёк его шум опрометчивой ссоры, туда, в ему одному лишь известное местечко, где за резной, но прочной и имеющей внутреннюю защёлку дверцей, в ненужной и праздной на первый взгляд полуротонде [73] скрывается завешенный тремя толстыми коврами уголок, внезапный провал в стене, ниша, в которую выходит слуховое отверстие, соединённое хитрым, изогнутым ходом с вентиляционной решёткой в тайном кабинете Хумима-паши.
73
Ротонда –
Подбежал Ашотик и охнул – дверца не заперта, ковры сдвинуты – какая неосторожность! Ай! Ай! Толстяк двинул кулачком себя в нос.
О, этот древний, тысячелетний дворец Аббасидов, страшное сердце Багдада! Сколько тайн хранит он в себе! Сколько их передавалось от предшественников к преемникам и сколько терялось для очередного завоевателя вместе со смертью убиваемого им оплошавшего владыки, а потом вдруг обнаруживалось вновь – иногда даже и случайными, не умеющими ими распорядиться людьми. И ах, сколько же их безнадёжно утеряно, скрыто от всех уже много веков! Тайные тюрьмы, замурованные в стенах сокровища, подземные ходы, смертельные, с ямами и ядовитыми когда-то шипами ловушки.
Восьмилетним мальчиком был привезён сюда Ашотик. Погубили рыжего человечка, единственного сына бедной еврейской семьи, его миловидное личико и редкостный, нежный окрас тонкого детского голосочка. Разодрали его цыплячье тельце, прошлись выщербленным лезвием кривого турецкого ятагана, лишили мужского естества и продали за пятнадцать персидских динаров. Не ошиблись мучители в выборе. Редкий вышел из мальчика евнух. Сохранился его почти девичий голосок, и окреп с возрастом, и выплавился в феноменального тембра, магическое, живущее отдельно от Ашотика существо. Не одну слезу заставляло выкатываться из надменных поначалу глаз его пение.
Но не пение стяжало ему власть. Расторопным и хватким оказался старательный мальчик. В любом деле взрослые евнухи выглядели рядом с ним медлительными и туповатыми. Поначалу взял его предшественник Хумима-паши только за пение, не предполагая даже знакомить с жизнью гарема. Да и портить строй тщательно подобранных (по образцу и подобию стамбульского гарема султана), могучих и рослых чёрных евнухов-африканцев не хотелось. Но подвернулся однажды случай, и рискнул Ашотик им воспользоваться, и не прогадал. В одну ночь из придворного певца вырос придворный властитель, окутанный запахом сливы, палёного мяса и коньяка. Угодливый, приветливый и жестокий. О случае помнят все во дворце, и помнить будут всегда.
Очень памятный случай. Наполовину смешной, наполовину кровавый. Обидел певчего евнуха визирь Гусейн. Пробегал себе Ашотик мимо, по своим незаметным делам, а Гусейн, с друзьями сидевший в тени, выставил ногу, так, что отчаянно звонкий шлепок подарил евнух каменному полу. Шмякнулся, растопырившись, словно лягушка. А визирь, – мало ему, – выхватил у раба на длинной бамбуковой ручке цветистое опахало, быстро перевернул перьями к себе – и вытянул древком поперёк выпяченного Ашотикова зада, и добыл новый шлепок, не менее звонкий. Расхохоталась компания. Взвыли дворцовые вельможики от восторга. Встал Ашотик, подождал, пока смех утихнет, да сгоряча и ляпнул:
– Посмеёшься ты у меня! Посмеёшься, когда я из тебя суп сварю!
И убежал скорей, не дожидаясь нового удара, потирая ладошкой ушибленное место. Долго Гусейн и его спутники смеялись над падением, и ловким ударом, и над беспомощной, глупой угрозой. Суп сварю! Ай, хороша шутка!
Не шутка. Да, начинался случай – как смешной. Помаялись евнухи животами: незрелые сливы доставили в гарем. Вообще-то за качеством продуктов следили строго, и не столько Гусейн, сколько поставщики, которые платили Гусейну тайные деньги – за возможность торговать с дворцом. И вот для них-то вопросом жизни и смерти было следить за тем, чтобы качество привозимого было безупречным. Но вот что-то обидело вдруг желудки непритязательных, в общем-то, евнухов-африканцев. Может, и не сливы вовсе, а что другое – но Ашотик твёрдо сказал себе: сливы! Ведь привёз их тот, кто приплачивает Гусейну. Многое может сделать этот фактик, подать только нужно его умело.
Умело – и вовремя. Позвали Ашотика вечером петь перед гостями нового наместника султана, незнакомого, малоизвестного Хумима-паши. Спел толстячок. Как надо спел, превзошёл самого себя. Одного пьяненького гостя довёл до рыданий.
– Ну, маленький соловей, – сказал взволнованный Хумим-паша, – проси, чего хочешь. Заслужил.
– Превозношу великодушие моего господина, – упал на колени и склонился до пола Ашотик, – только не надобно мне ничего. – И с потешной серьёзностью добавил: – Вели мне, господин, скорее бежать в гарем, мне там за порядком следить нужно.