Остров в океане
Шрифт:
Глава VII
РОЖДЕНИЕ ОСТРОВА
В тропических морях существует своеобразный обычай: моряк, выброшенный крушением на остров, совершает обход своих новых владений. Зачем? Вероятно, чтобы убедиться в том, что уже знает или о чем только подозревает: клочок земли, на который он попал, не что иное, как остров! Родоначальник такого обычая всем известен — это отважный и симпатичный джентльмен по имени Робинзон Крузо.
Я также потерпел настоящее крушение, стало быть, и мне полагается совершить это освященное обычаем путешествие, для которого, впрочем, у меня было и более разумное основание — прежде чем приступать к систематическому описанию фауны, следовало уточнить топографические и экологические особенности Инагуа. Еще сидя в лодке Дэксона, бегло оглядывая прибрежные
Я был лично заинтересован в подобной экскурсии. Через хозяина маленького парусника, заходившего в Метьютаун, я узнал, что «Василиск», вернее, его остов, перебросило через рифы во время страшного шторма, разразившегося как раз в тот день, когда уезжал Колман. Затем судно было вынесено волками высоко на берег. Но и это еще не все: Дэксон вместе с другими местными жителями разбирал корпус по бревнышкам, охотясь за бронзовыми деталями и оцинкованными скрепами.
Не знаю почему, эти вести страшно меня взволновали. Инагуанцы имели, конечно, полное право завладеть остатками «Василиска», но я очень любил свое суденышко и поэтому почувствовал негодование. Если бы море разнесло его в щепы — это еще куда ни шло, но то, что Дэксоны рубят его топорами, казалось мне настоящим святотатством…
Какой счастливчик был Робинзон Крузо: забрался на холм— и все его царство как на ладони! Мне в этом смысле не повезло: береговая линия Инагуа изрезана мысами, а общее протяжение острова не меньше пятидесяти миль. Если не считать нескольких акров вокруг поселка, это такая же дикая и пустынная земля, какой она была в тот памятный октябрьский день четыреста лет назад, когда Колумб впервые увидел Багамские острова. Не странно ли, что именно та часть Нового Света, где впервые высадились европейцы, и поныне находится в запустении?
Мне предстояло пройти по крайней мере сто пятьдесят миль, не считая отклонений в сторону от основного маршрута, без которых я не мог выполнить свою задачу. Я предвидел, что путешествие будет нелегким: всю дорогу пешком, да еще по местности, где почти нет пресной воды, разве что кое-где во впадинах. Но последний раз дождь шел месяца два назад, в тот самый день, когда мы сели на мель у Шип-Кея.
В лучшем случае я мог захватить с собой три-четыре кварты воды, учитывая вес снаряжения, необходимого для того, чтобы хранить и обрабатывать собранные образцы. Даже тогда моя ноша грозила быть слишком тяжелой. Я старался не брать с собой вещей, без которых вполне можно обойтись. Палатка не нужна— дождем не пахнет, день за днем солнце жарит вовсю, и лишь изредка на небе промелькнет облачко. Зачем одеяло в этой тропической жаре? Ночи, правда, холодноватые, но если соорудить самый примитивный шалаш, можно отлично выспаться…
В легкий, очень удобный соломенный мешок местного производства я положил склянку с формалином, шприц и пакет марли, чтобы заворачивать образцы Я решил ограничиться сбором ящериц и других пресмыкающихся — именно с этими животными были связаны биологические проблемы, которыми мы первоначально намеревались заниматься. Кроме того, я взял кувшин с широким горлом, чтобы складывать в него всю свою добычу. В мешок поместился еще нож, небольшой кусок мыла и спички. Второй такой же мешок я набил дополна жестянками с мясными консервами. Мой выбор пал на говядину, потому что эти консервы питательнее других и не особенно тяжелы. Я решил восполнять запасы пищи охотой и взял малокалиберное — 22/410 — охотничье ружье, сняв ствол с ложа и прицепив его к поясу наподобие пистолета. Патроны с мелкой дробью предназначались для ящериц, с дробью покрупнее — для стрельбы по голубям, куликам-песочникам и прочей мелкой дичи. Из одежды я захватил с собою одну рубашку, пару носков, крепкие белые брюки и новые парусиновые тапочки.
На следующее утро перед самым рассветом, спугнув своего приятеля паука, который скрылся в трещине оконной рамы, я вышел из дому и запер за собою дверь. Было прохладно и дышалось легко. Пассат почти улегся и только чуть-чуть шелестел в траве. Солнце еще не взошло, и первые лучи бледного света на востоке медленно расползались по горизонту.
Поселок, казалось, вымер. Мои шаги гулко отдавались между двумя рядами разваливающихся домов. Лишь изредка, проходя мимо темного входа, я слышал приглушенный храп, и это было единственным свидетельством того, что здесь еще кто-то живет. Меня вновь охватила щемящая тоска, как в тот день, когда я впервые высадился на берег. В утреннем полумраке Метьютаун выглядел еще безотраднее, чем днем. Казалось весьма маловероятным, что он просуществует еще хотя бы десяток лет. Единственный промысел, имевшийся на острове — добыча морской соли из соляного озера за городом — совершенно зачах. Чаны забиваются илом и грязью. Примитивные деревянные ветряки, перегонявшие морскую воду в бассейны для выпаривания, разваливаются, гниют в небрежении. На берегу лежит огромная куча соли, ожидая парохода, который никогда не прибудет. Если «соль», как называют инагуанцы свой промысел, не возродится, поселок умрет.
Я пошел по дороге, ведущей к соляному озеру, и когда дошел до него, солнце уже показалось над горизонтом. На берегах озера — оно имеет около двух миль в длину — лежал толстый, фута в три-четыре слой белой пены, взбитой за ночь ветром и выброшенной на песок. Пузыри в этой массе не лопаются, сохраняя свою форму; она лежит слой за слоем, словно какой-то игривый великан залезает ночью в озерцо, как в ванну, и оставляет по берегам неслыханное количество мыльной пены. Когда я пробирался по этой пузырчатой массе, она налипала на одежду и, высыхая, образовала небольшие кристаллы. Попробовал их на вкус: они оказались солеными.
Свернув в сторону от озера, я нашел заросшую тропинку, ведущую к бухте Мен-ов-Уор. Эта бухта глубоко вдается в сушу, простираясь в восточном направлении. От напора волн она защищена великолепным коралловым рифом, с которым связано первое документально зафиксированное событие в жизни острова. Я имею в виду рапорт офицера британского флота, датированный 1800 годом. Он состоит из трех коротких пунктов и выдержан в строго официальном стиле: «Британский фрегат «Лоуенстофф» и восемь ямайских кораблей, сопровождавших его, были, к несчастью, выброшены на рифы и разбились… Команды погибли, пытаясь достичь берега… Тела унесены волнами…» В примечании содержится утешительная информация, что если кто-нибудь из моряков выберется на берег, то вряд ли может рассчитывать на гостеприимный прием, потому что «… все население острова состоит из одного беглого каторжника, осужденного за преднамеренное и бессмысленное убийство…» Так трагически начинается история острова Инагуа.
Тропа, по которой я шел, была еле заметна и непрерывно петляла между густыми зарослями колючей акации и низкорослого кустарника. В нескольких шагах от соленого озера сыпучий песок под ногами сменился гладким, как паркет, серым камнем. На его ровной поверхности были беспорядочно разбросаны плоские каменные плиты всевозможных размеров — от глубокой тарелки до неправильной формы глыб футов семи-восьми в окружности. Каменный чистый грунт казался пустым изнутри и гулко отзывался на каждый мой шаг, хотя на мне были мягкие парусиновые тапочки. Когда же случалось ступать на каменные плиты, они издавали настоящий звон с диапазоном в несколько октав в зависимости от толщины и величины плиты. Чистота этого металлического звука была поразительна. Звон разносился на добрых полмили, возвещая о моем приближении. Казалось, я шагаю по клавишам огромного рояля или клавикордов, вконец расстроенных и с протяжным звучанием, словно где-то засел невидимый музыкант и отчаянно жмет на педаль. Неожиданно сквозь заросли колючей акации до меня донеслась невероятная какофония. Звуки приближались, нарастали — небольшое стадо диких ослов пересекло мне дорогу и, топоча копытами, скрылось из виду. Их топот прозвучал как карнавальный звон каких-то сумасшедших цимбалистов.