Остров женщин
Шрифт:
Пришло время маме сказать: «Лусия должна вот-вот приехать», и нам всем целых два дня — субботу и воскресенье — готовить дом к ее приезду, то есть отправляться туда с вениками, совками, ведрами, тряпками и снимать покрытые изумительно мягкой пылью чехлы в холодных комнатах, всегда, даже в полдень, погруженных в полумрак. Однако, насколько я помню, в тот год я ждала неизбежного появления тети Лусии не только потому, что мне хотелось послушать ее новые или старые — впрочем, это не имело значения — истории о Томе Билфингере и рассказы об их путешествиях, о поездках в Стокгольм, где снег начинал идти уже в начале сентября, где среди облаков, звона колоколов с островерхих колоколен лютеранских церквей и зимних пейзажей, напоминающих офорты цвета сепии, золотисто светились трех- и четырехэтажные элегантные дома, обо всех этих сказочных местах, куда тетя Лусия, сама того не сознавая, переносила нас, о чем бы она ни говорила. Да, в тот год я с нетерпением ждала не
Честно говоря, в середине сентября я думала о приезде тети Лусии как о спасении, можно сказать, я жила им. Мне казалось, в тот год она запаздывает, потому что сильные дожди уже кончились, лес, чьи вершины всегда раскрываются навстречу солнцу, потемнел и совсем спрятал взъерошенный кустарник, доходящий нам с Виолетой почти до плеч, бледно-зеленые густые папоротники, круглые растрепанные кусты ежевики и заросли крапивы с колючими волосками. Мне было не по себе. Чем хуже становилась погода, тем больше я тревожилась, хотя никаких известий об отце не было и Виолета вспоминала о нем только в коротеньких разговорах, которые я — конечно же неумышленно — заводила и которые мягко подталкивали меня к выводу, что моя приверженность нашему образу жизни, нашему дому, нашим вещам, в те годы несколько категоричная, не оказывает на Виолету должного влияния.
Два главных события той осени — возвращение к школьным занятиям и возвращение тети Лусии — совпали с сильными ветрами, но что еще важнее — с дождями, бурными и грохочущими, безутешными и романтичными, которые в течение долгих часов, днем и ночью, оспаривали у моря его привилегию быть вездесущим. И действительно, в доме дождь был слышен так, как моря никогда не было слышно. В те дни оно было какого-то размытого матового цвета: от грязно-жемчужного на рассвете до синевато-фиолетового к вечеру. Мы слышали дождь, как только просыпались, и слушали его, пока обе, ежась от холода, не выпрыгивали из кроватей. Собственно, будил нас он, а не будильник, и стоило настоящему будильнику закончить свои звенящие подпрыгивания на мраморном ночном столике, как дождь снова вступал в свои права, напоминая о цветастых стеганых одеялах и романах Жюля Верна. Почему-то теперь мне кажется, что все это происходило до того момента в прошлом, который был отмечен коротким пребыванием у нас отца и впечатлением, произведенным им на Виолету. Однажды вечером в воскресенье (точно до приезда тети Лусии) Виолета сказала:
— Наверняка тамтакой же дождь, как и здесь.
Я спросила:
— Где, Виолета?
И она ответила:
— Не знаю, там, где он живет.
Я насторожилась, однако вида не подала. Все это очень меня беспокоило, но беспокойство было не явное, а смутное — так, говорят, беспокоят предчувствия или необоснованные подозрения.
— О ком ты говоришь?
Она сказала, что температура там никогда, даже зимой, не опускается ниже восемнадцати градусов, что почти ни в одном доме нет печей и обогревателей, а о каминах там вообще не знают, но возможно, дождь там идет такой же, как здесь.
— Ничего себе такой же! Там на землю обрушиваются водяные смерчи, будто с неба сразу выливают миллион ведер воды. А потом всё заканчивается, и все счастливы, а воду впитывают пески карибских пляжей, которые тянутся на многие километры. Лучшего и желать нельзя, и там, конечно, никогда не бывает таких дождей, как здесь.
— А если, например, смерч, тогда что? Ты ведь знаешь, что при смерче бывают волны высотой двадцать и даже тридцать метров. Может быть, это продолжается всего час, и ты всего-навсего останешься без дома и без сада, и все твои куры, и коты, и вообще все утонут. Что тогда?
— Мне это безразлично, — заявила я, полная решимости разрушить любой образ, созданный Виолетой, лишить его притягательности и даже намека на очарование. Это решение, принятое мною в те дни и применявшееся, правда, только в исключительных случаях вроде этого, было настолько неразумно, что додуматься до него мог только такой упрямый, сентиментальный и страдающий отсутствием логики человек, как я. — Мне безразлично, смерч это или ураган, потому что кур там все равно нет, а то, что остается, превращается в кашу, к тому же они очень бедные, и им даже лучше, если смерч унесет их хижины в море, чем жить в них, и едят они одни бананы и белый рис, вареный, а не тушеный, как китайцы. Не думаю, Виолета, что тебе понравится такая жизнь, да еще там проказа. Не знаю, говорим ли мы об одних и тех же местах, но в тех, о которых говорю я, проказа точно есть. И не делай такое лицо, не веришь, спроси мать Марию Энграсиа, что такое проказа и как она распространяется, вон отец Дамиан заразился от капельки слюны, и все. Конечно, состоятельные люди с прокаженными не встречаются, зачем им эти отбросы, они сидят себе на солнечной террасе, сделанной, как положено, из дерева и кованого железа, которое им доставляют из Испании и которое стоит будь здоров. Сидят, попивают прохладительные напитки, смотрят на вьюнки, которые защищают их от солнца, на орхидеи, которые растут там сами по себе: ты их сажаешь, и они приживаются, как у нас лилии или китайские гвоздики; короче говоря, эти люди прожигают жизнь, проматывают ее. Нам это не подходит, Виолета, и тебе меньше, чем кому-либо, потому что ты хорошая, но стоит тебе это увидеть, и ты станешь хищницей. А если кому-то нравится там жить, значит, они делают то, что нам не подходит, и они никогда не будут такими, как мы.
И тут Виолета пробормотала:
— Может быть, лучше и не быть такими, как мы.
Поскольку я выиграла, хотя и не совсем честно, я сказала только:
— Почему это лучше не быть такими, как мы? А какими же тогда лучше быть, скажи.
Виолете пришлось признать, что она не знает, но сдалась она только потому, что я использовала самый нечестный аргумент — свой возраст. Я была старшая и все знала лучше нее. Слава богу, потом все изменилось, но тогда было именно так, и даже я, которая всегда старалась не ошибаться, и поступать правильно, и должным образом любить своих брата и сестру, не осознала своего заблуждения и своего упрямства. Тем не менее я поняла, что хотя из нас троих я старшая и мне уже пятнадцать, это не дает мне исключительной привилегии всегда быть правой.
Наши разговоры были бесконечны, собственно, это не были обычные разговоры, потому что они происходили постоянно и повсюду: во всех комнатах, за едой, на переменах, по дороге в школу и из школы. У меня создалось впечатление, что мы все время говорим об одном и том же — об отце, но на тысячи разных ладов и достаточно невразумительно, так как замечания Виолеты всегда были отрывочны и поверхностны. Благодаря этим беглым разговорам отец словно открывался нам, что напоминало кроссворд, где с помощью букв одного слова можно отгадать другое, хотя тут существовала такая же огромная разница — помню, в ту зиму я много об этом думала, — какая существует между любым наугад выбранным словом (например, «утка») и каждой из его букв, взятых в отдельности. Иногда одного слова бывало достаточно, и нас словно подхватывал смерч, перед которым были бессильны любые молитвы, доказательства и разъяснения. Однажды за обедом Виолета рассказала о девочке из своего класса — та вдруг начала всхлипывать, пытаясь, по словам Виолеты, подавить плач, вызванный каким-то мелким огорчением, и икоту, прежде всего икоту, которая не давала дышать. Мать Эванхелина Игнасиа де Карреньо, которая преподавала естественные науки и особое внимание уделяла человеческому телу, воспользовалась этим случаем, чтобы ткнуть каждой девочке (мы очень над этим смеялись) пальцем туда, где у нее легкие, одно и второе, и диафрагма. Мать Эванхелина была очень богата: некий монастырь в Мадриде прямо-таки процветал благодаря ее пожертвованиям.
Насколько я помню, вызвавшее приступ икоты огорчение было связано со словом «братик». Что касается Виолеты, то она могла воспользоваться любым упоминанием о путешествиях тети Лусии — особенно когда та вот-вот должна была приехать, — чтобы потом целый день донимать меня, и никого больше, какой-нибудь одной-единственной темой, что в определенной мере лишало наши разговоры прежней занимательности. Например, она говорила: «Сегодня на географии нам рассказывали о природных богатствах разных стран. Вот если взять табак, то где-то он растет лучше, где-то хуже, так как для него самое важное — это влажность, и прежде чем сворачивать сигары, его высушивают лист за листом…» Я позволяла втянуть себя в эту болтовню или, если хотите, игру, похожую на прятки, — мы говорили об отце, не произнося ни «папа», ни «отец» и лишь изредка «он». «А поскольку там очень влажно, люди там так потеют, что вынуждены до трех раз в день менять рубашки. Зато это очень хорошо для производства кубинских сигар. Крутильщицы, так называют этих женщин, которые сворачивают листья, пока не получится сигара — „Монтекристо“, „Партагас“ и всякие такие». Иногда я отвечала, иногда нет. Если я не отвечала, разговор на ту же тему продолжался вечером, я чувствовала нетерпение Виолеты и говорила самой себе: «Сейчас начнет». И она начинала:
— Вот было бы хорошо, если бы у нас весь год была одинаковая погода, как во многих других местах. Правда, здорово? Даже представить и то приятно.
— Это только так кажется; мама говорит, человек привыкает или к четырем временам года, или к одному.
— Там и одеваются по-другому. Естественно, там же влажно, да и весь остров находится на уровне моря. Гор там почти нет. Все мужчины ходят в белых гуаяберах, а негритянки — в цветастых юбках. Мне бы хотелось всегда ходить в белом. Не выношу другие цвета, а яркие вообще ненавижу.